Ирина Васюченко - Жизнь и творчество Александра Грина
Итак, наконец, успех. Выходят в свет рассказы, повести, в том числе после начала Первой мировой — несмотря на военное время, — такие резко антимилитаристские произведения, как «Отравленный остров» и «Баталист Шуан». Появляются и первые сборники «Шапка-невидимка», «Знаменитая книга», «Происшествие в улице Пса».
Но где успех, там и завистники. Угрюмый, нелюдимый, по мнению некоторых, и на писателя-то не похожий человек, создающий такую особенную, вроде бы и не в традициях отечественной литературы прозу, должен был за это поплатиться. «С 1906 по 1930 год, — с горькой усмешкой пишет Грин в конце жизни, — я услышал от собратьев по перу столько удивительных сообщений о себе самом, что начал сомневаться — действительно ли я жил так, как у меня здесь (в „Автобиографической повести“. — И. В.) написано… Я буду перечислять слышанное так, как если бы говорил от себя.
Плавая матросом где-то около Зурбагана, Лисса и Сан-Риоля, Грин убил английского капитана, захватив ящик рукописей, написанных этим англичанином…
„Человек с планом“, по удачному выражению Петра Пильского, Грин притворяется, что не знает языков, он хорошо знает их…»
Да, о «загадочном» авторе устно и письменно распространялись самые невероятные байки. Ему приписывали душегубство, грабеж (при том, что близко знавшие Грина особо упоминают о его безупречной честности), роковые любовные истории. Короче, любой вздор вплоть до мелкой гаденькой выдумки, будто, живя в Петрограде, в так называемом Доме искусств на Мойке (нечто вроде писательского общежития), он потому так редко общался с соседями, что был занят у себя в комнате дрессировкой таракана. И то сказать: лучше коротать время в обществе бытовых насекомых, чем приятельствовать с фантазерами подобного раэбора. Однако в Доме искусств, кроме них, жили интересные люди, настоящие большие писатели. Но Грин мало с кем сходился.
Жизнь научила его ценить и беречь свое одиночество.
Кстати, та комната на Мойке, где и впрямь водились, должно быть, тараканы, была местом, где создавались «Алые паруса». Поэт Вс. Рождественский рисует ее так: «Как сейчас вижу его невзрачную, узкую и темноватую комнатенку, с единственным окном во двор. Слева от входа стояла обычная железная кровать с подстилкой из какого-то половичка или вытертого до неузнаваемости коврика, покрытая в качестве одеяла сильно изношенной шинелью. У окна ничем не покрытый кухонный стол, довольно обшарпанное кресло, у противоположной стены обычная для тех времен самодельная „буржуйка“…»
Литераторы бедствовали. Не один Грин голодал и мерз у «буржуйки» и добывал для нее топливо — конторские книги — в комнатах и коридорах разграбленного банка (эти пустынные, шелестящие мертвой бумагой лабиринты стали местом действия жуткого, как кошмарный сон, «Крысолова»).
Казалось бы, писатель, принимавший столь деятельное участие в ниспровержении царского режима, да потом еще успевший послужить в Красной армии связным, был вправе рассчитывать на кое-какие привилегии. Но когда ему предложили похлопотать о них, Грин твердо отказался.
Нет, бессребреником он не был. Да и не пристала эта пресная добродетель бывшему золотоискателю. Деньги и комфорт он ценил в той мере, в какой они обеспечивают свободу и охраняют достоинство. Но требовать себе льгот как революционеру не пожелал.
Потому ли, что не так уж весело было вспоминать севастопольского солдата, который, наслушавшись страстных речей молодого эсера, швырнул наземь фуражку с отчаянным вскриком: «Эх, пропадай родители и жена, пропадай дети! Жизнь отдам!»? Прямого ответа на этот вопрос нет. То, что мы обычно разумеем под покаянием, на российской почве невольно ассоциируется с раскольниковским коленопреклонением на площади. Для Грина такое немыслимо. А вот рассказ «Огонь и вода» о ссыльном революционере, который сходит с ума, узнав, что без него «пропали» жена и ребенок, у него есть. Есть и другой, «Она», — о человеке, напрасно и одержимо ищущем по свету любимую, потерянную среди превратностей политической борьбы. Рассказы пронизаны нестерпимой болью, их героям, утратившим главное, что освещало и согревало жизнь, больше нет дела до политики. Таков ответ художника тому солдату, но главное, юному пламенному искусителю-пропагандисту — себе прежнему.
Впрочем, если на то пошло, примечательнее другое. Отсутствие в прозе Грина хотя бы намека на так называемый классовый подход. В иных ранних рассказах при желании еще можно найти что-то похожее, но к двадцатым годам, когда создавались самые значительные гриновские произведения, писатель полностью освободился от этой наихарактернейшей приметы эпохи.
Только подумайте: освободился именно тогда, когда кругом все буквально помешались на борьбе классов. Относиться к чему бы то ни было, от исторического события до судьбы и характера отдельной личности, иначе, чем с классовой позиции, считалось признаком скудоумия и душевной слабости, узости, даже пошлости. Люди, в том числе умные и даровитые, распаляли в себе классовую ненависть, растили и изощряли пролетарское чутье, добровольно корежили, рвали по живому собственные души. Только бы избавиться от всего, что мешает быть «в советской стороне… самым яростным попутчиком», если уж не получится «горланом» и «главарем».
Один из выдающихся поэтов той поры, говоря о другом, тоже большом поэте, восклицал в болезненном экстазе, что любуется этим богатырем, беспощадно ломающим детские хребты идей, еще хотящих жить. Жуткие слова. Но, заметьте, и гениальные. Велимир Хлебников (это был он), в отличие от многих современников, чувствует, что идеи гуманности, христианской культуры гибнут не от дряхлости, а именно как дети, не успевшие окрепнуть, чтобы противостоять революционному насилию. Теперь мы называем его злом, зная, как все обернулось. Но внеклассовые категории добра и зла считались тогда отмененными. Сметенными очистительной бурей, народной стихией, которой эти люди жаждали отдаться всем сердцем. И презирали тех, кто не способен поступить так, а значит, обречен бесславно сгинуть вместе со старым миром.
В ответ на это волей-неволей приучались мыслить классово даже те, кому подобное умонастроение было и чуждо, и противно. Такие, как профессор Преображенский из булгаковского «Собачьего сердца». Он ведь принужден отдать себе отчет, что «не любит пролетариата». Стало быть, эпохе все-таки удалось навязать ему, сильному человеку и старому интеллигенту, классовое миросозерцание. А вот Грин устоял. Говорят, он разочаровался в революционной борьбе. По-моему, случилось нечто более важное. Он угадал, к чему движется век. И воспринял свое открытие с презрительной твердостью. Кто-кто, а он умел смотреть в глаза судьбе. В последний раз он доказал это в тридцать втором, когда, ощутив близость конца, послал в организацию пролетарских писателей из далекого Старого Крыма телеграмму: «Грин умер вышлите двести похороны».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});