Дед Мавр - Александр Евгеньевич Миронов
А «Ташкент — город хлебный», «Виринея», «Энергия», «Бронепоезд 14-69» — самые первые книги самых первых советских писателей? Для Петра Мефодиевича Маккавеева, а благодаря ему и для нас, они тоже становились на всю жизнь дорогими и близкими. И если мы, «червяковцы», впитали в себя негаснущую любовь к подлинной художественной литературе, так лишь потому, что мудрым сеятелем этой любви в детских душах был учитель.
Елена Эрнестовна Бэр преподавала немецкий язык. Хрупкая женщина в пенсне, всегда в строгой блузке с закрытым воротом и длинной черной юбке, она казалась нам совсем молоденькой. Но три из четырех дочерей Елены Эрнестовны, Ира, Лена и Катя, учились в нашем классе. Поначалу мы были уверены: уж кому-кому, а этим чистюлям девчонкам, как бы они ни учились, наверняка будут поблажки и от мамочки-«немки», и от ее коллег-учителей. Ничего подобного! Спрашивала Елена Эрнестовна своих дочерей гораздо строже, чем других, требовала от них гораздо больше, чем от всех остальных в классе! Да еще за некоторых из этих «остальных» им же и отдуваться приходилось.
Чуть кто запнется при чтении текста, тут же голос учительницы:
— Лена, помоги…
Чуть соврет при переводе, и опять:
— Катя, поправь…
И помогали. И поправляли. И терпеливо объясняли, как надо правильно произносить немецкие слова, а как нельзя: не поможешь, не уйти товарищу от «неуда».
«Неуд», «Уд», «Вуд». Тогда не существовали теперешние школьные отметки от «единицы» до «пятерки». Вместо них были такие, обычно сокращенные, оценки, расшифровывавшиеся как «неудовлетворительно», «удовлетворительно» и даже «весьма удовлетворительно». На первых порах каждый из нас, с Московской, радовался хотя бы «удочке», «уду». Но постепенно и мы входили во вкус, мальчишеская гордость не позволяла отставать от коренных «червяковцев», особенно от девочек. И в результате такого негласного соревнования наши ребята научились неплохо справляться с переводами книжных текстов, почти без ошибок декламировать школьные немецкие стихи и вместе со всеми уверенно петь «Интернационал» по-немецки.
Не знаю, как другим, а мне такая неуступчивая заботливость Елены Эрнестовны о своем предмете принесла впоследствии неоценимую пользу. И тогда, когда на судах морского торгового флоте год за годом ходил в далекие заморские страны… И во время Великой Отечественной войны, на действующем Северном военно-морском флоте, где иногда приходилось участвовать в допросах только что сбитого фашистского летчика или час-два назад покорно поднявшего руки перед нашими морскими десантниками — «Гитлер капут» — вражеского офицера…
Лишь по одному предмету очень и очень редко удавалось дотягивать до «удочки»: по математике. И вовсе не потому, что, в отличие от одноклассников, я был безнадежно, непроходимо туп в обращении с числами, дробями, теоремами, тангенсами и котангенсами. Ведь в четырехлетке не хуже других вызубрил таблицу умножения, нормально справлялся и с четырьмя действиями арифметики. А в «Червяковке» с первого дня, буквально с первого урока Ивана Доминиковича Манцеводы как началось, так и продолжалось до самого окончания седьмого класса: дуб дубарем, и только!
Выло Ивану Доминиковичу в ту пору уже за пятьдесят. Высокий, худой, с покатыми плечами, весь словно негмущийся, с пепельно-серым от седины ежиком на клинообразной лобастой голове, с пучком таких же пепельно-серых усов под крючковатым, в склеротических прожилках, носом. И глаза не как у всех, а — будто настороженные, въедливо-серые, холодные. И почему-то серая, казавшаяся насквозь пропыленной одежда.
Не знаю, по какой причине, за что он невзлюбил именно меня, но уж действительно так невзлюбил, что все годы учебы в «Червяковке» математика стояла поперек горла. Что ни делал: до одурения, до горечи во рту зубрил теоремы, десятки раз, правильнее сам Лобачевский не смог бы решить, решал заданные на дом примеры и задачи. Уверен: на этот раз «удочка» обеспечена! А вызовет Иван Доминикоаич к доске, уставится, не моргая, въедливым серым холодом своих не терпящих меня глаз, чуть шевельнет в саркастической улыбке серой щеточкой под носом:
— Ну-те-с, послушае-ем…
И все: во рту сухо, язык деревенеет, вместо голоса жалкое подобие беспомощного поросячьего хрюканья…
И — опять «неуд»!
Тогда, в конце первого года учебы, я и сочинил первое «стихотворение»:
Манцевода в конце года
не дает нам перевода.
«Продекламировал» его с глазу на глаз, под величайшим секретом, самому близкому своему другу, сыну железнодорожного машиниста Шуре Тарулину, а на следующий день это «творение» уже было на устах у всей школы. Хорошо, что Шура в одном оказался непоколебимо тверд: никому не назвал фамилию автора.
А впрочем, возможно, и дошла фамилия крамольного автора до Манцеводы: предсказание мое оказалось пророческим.
В конце мая, перед летними каникулами, один я в нашем классе получил по математике переэкзаменовку на осень. И в последующих классах происходило то же самое. Счастье, что по остальным предметам зарабатывал «удочку», а по русской и белорусской литературам, по истории и географии — даже «вуд». На будь этого, благодаря стараниям Ивана Доминиковича, наверняка пришлось бы из класса в класс пополнять далеко не бравые ряды второгодников.
Совершенно иначе проходили уроки истории и географии. Никогда не бывало на них, как на математике, ни гнетущей, придушенной страхом тишины, ни редких шепотков, перепархивающих с парты на парту, ни хотя бы попыток подсказать медлящему с ответом товарищу,— всего того, что непременно влекло за собой взыскание от постоянно настороженного, необыкновенно чуткого учителя. Но зато не бывало и случаев, чтобы кто-нибудь не выучил заданное на дом, а потом виновато опускал перед всем классом глаза:
— Простите, не успел…
И происходило это отнюдь не из опасения получить плохую отметку. Историк, он же географ Иван Михайлович Федоров, подобно Петру Мефодиевичу Маккавееву, никогда открыто не сердился, никогда и голоса на ребят не повышал, а неудовлетворительные оценки в журнале ставил лишь в исключительных случаях: тому из отъявленных лодырей, кто, как считали мы сами, опозорил и себя, и весь класс.
Только сорок лет исполнилось Ивану Михайловичу, а выглядел он уж очень солидно и совсем не был похож на учителя. Выше среднего роста, полный, медлительно-спокойный. С постоянно прищуренными за толстыми