Дневники: 1925–1930 - Вирджиния Вулф
В пятницу, в 16:30, только представьте себе, стоит у двери, вытаращив глаза, мужчина в синей рубашке, без шляпы, с копной взъерошенных волос. «Миссис Вулф?» Я, опасаясь и подозревая, что это какой-то гений из «Nation», решивший излить душу, отвела его в подвал, где он сказал: «Я Грейвс». «Я Грейвс». Все уставились на него. Казалось, он несся по воздуху со скоростью 60 миль в час [≈ 96,5 км/ч] и вдруг ненадолго приземлился. Потом он поднялся наверх, а я, несмотря на всю свою хитрость, не догадалась заблаговременно вскипятить чайник. Бедный юноша – сплошной протест и позерство. Он как грубая копия Шелли[60], за исключением перекошенного носа и невнятных черт лица. Но осознание гениальности плохо сказывается на людях. Он задержался до 19:15 (мы собирались на «Цезаря и Клеопатру» – странную риторически-романтическую пьесу раннего Шоу[61]) и был наконец вынужден попрощаться, после того как описал нам свой образ жизни столь увлеченно, что и слова не вставишь. Он готовит, его жена убирает; четверо детей учатся в начальной школе; жители деревни снабжают их овощами; они обвенчались в церкви; его жена называет себя Нэнси Николсон[62], не хочет ехать в Гарсингтон и говорит, что заслужила дом просто так; на реке; в деревне с квадратной церковной башней; рядом, но не возле железной дороги – все это, понятное дело, он ей обеспечил. Называющая себя Нэнси Николсон делит друзей на овец и коз. Все это звучало для нас по-молодежному, особенно когда Грейвс вдруг выдал, что происходит из семьи настоятеля церкви, епископа, фон Ранке[63] и т.д. и т.п., только с одной целью: сказать, что презирает родственников. И все же, все же он милый простодушный пустоголовый молодой человек, но почему в наше время мы должны что-то кому-то доказывать? Ведь можно же было когда-то жить спокойно, без протестов. Возможно, я пыталась расположить его, так как это моя слабость. Л. был непреклонен. Потом нам предложили билет на кубковый матч, чтобы продолжить общение. Грейвс приехал в Лондон после шести лет отсутствия; в поездах его всегда укачивает; он гордится своей чувствительностью. Нет, я не думаю, что он напишет великие стихи. «Ну а вы что пишете?» Чувствительные тоже нужны; недоразвитые, запинающиеся заики, которые, возможно, облагородят свой собственный участок в Оксфордшире[64].
А в воскресенье у нас была первая прогулка – в Эппинг[65].
* Я имела в виду второе «Я».
29 апреля, среда.
Спешу (Мур[66] ждет), но должна зафиксировать факт длительного, эмоционального, довольно трепетного и волнительного визита Тома прошлым вечером; он сообщил нам о своем освобождении («Но я еще не подал заявление об увольнении») от банка; какое-то ниспосланное небесами назначение обеспечило его «четырьмя пятыми от нынешней зарплаты» и определенными «социальными гарантиями», которые вступят в силу в октябре следующего года – идет ли речь о леди Ротермир (которая стала «очень милой») или о четвертом издании журнала, он не уточнил. А еще у него есть на примете дом недалеко от Слоун-сквер, арендная плата всего £58, и Том мечтает начать жизнь с чистого листа, о чем он в одиночестве думал все свое свободное время на протяжении последних нескольких недель[67]. Он проанализировал свою жизнь и увидел, что его отношение к миру, особенно к Вивьен[68], стало скромнее, податливее, человечнее. Этот добрый, чувствительный, благородный человек обвиняет себя в том, что он типичный американский муж, а наедине (Л. ушел за почтой) рассказал, что исключительно по моему совету Вивьен ничего толком не делает по дому с июня прошлого года, только пишет! Затем он выступил в защиту того, чтобы не писать, и, углубившись в психологию жены, назвал это уловкой с ее стороны. Потом он, предупредив нас, что ему приходится тщательно выбирать выражения, спросил Л.: «Знаете ли вы что-нибудь о психоанализе?». Л. с присущей ему ответственностью ответил утвердительно, и тогда он поведал нам странную историю о том, как доктор Мартин заставил Вивьен задуматься о ее детском страхе одиночества, и теперь она не спускает с него, с Тома, глаз. Последние три месяца он сидел и мурлыкал у Вивьен в комнате, бедное бледное создание, а если ему приходилось отлучаться, то по возращении он обнаруживал ее в полуобморочном состоянии[69].
«Завтрашний день будет ужасен», – сказал Элиот, поясняя это тем, что он отсутствует дома уже три часа, с 20 до 23. Мы посоветовали другого врача. Но что именно поможет вылечить этот маленький нервный застенчивый комочек: врачи, здравый смысл, отдых, путешествие или какой-нибудь неизвестный радикальный метод, – одному богу известно. Элиот сказал, что у нее абстрактный, а у него исторический склад ума. В итоге я ощутила странное волнение от его визита и искреннего рассказа; каким-то образом это затронуло не только мое тщеславие, но и чувство человеческого достоинства. Симпатия и привязанность к нам, доверие Леонарду и то, что Элиот держался столь непринужденно, каким-то подсознательным образом, как он говорил, но не в разговоре, а мне лично, заставили меня похлопать его по плечу; не ахти какая забота, но это максимум, на что я была способна.
А теперь я немного волнуюсь по поводу «Обыкновенного читателя»; ни слова о нем ни от одной души; возможно, завтра будет рецензия в ЛПТ. Однако чувства мои явно поверхностны; за внешним волнением скрывается существенное спокойствие.