Кржижановский - Владимир Петрович Карцев
Училище имело явный технический уклон. В токарных, слесарных, переплетных мастерских Глеб впервые с удовлетворением узнал силу своих рук и в ином смысле. В конце концов он увлекся физикой. Его восхищало величие ума ученых, сумевших разгадать то, что для других было покрыто тайной. Это восхищение поддерживал у реалистов Павел Александрович Ососков, передовой по тому времени педагог. Не ограничиваясь физикой, он пояснял законы всеобщего развития примерами дарвинизма. Он ездил с ребятами на пароходике вдоль Жигулей, показывая на отложениях геологических слоев, в каких из них может быть древний обуглившийся лес, в каких — останки доисторических животных, где искать следы исчезнувших морей. Ососков не боялся поспорить даже с авторитетами учебников истории.
Учитель немецкого, Иван Федорович Иерг, обрусевший немец, превосходно знал классиков и привил эту любовь Глебу. Романтический Шиллер, раздумчивый Гёте, злоязычный Гейне на несколько лет стали его друзьями и советчиками. Он однажды обнаружил у себя прекрасную память и пользовался ею в свое удовольствие. Выучивал наизусть «Разбойников», «Эгмонта», «Дон-Карлоса», «Вильгельма Телля», Особенно ему нравились строки:
Боишься жизнью рисковать —
Тебе успеха в ней не знать.
Иерг поражался необыкновенным способностям Глеба и, желая получить от своей работы хотя бы немного удовольствия, просил его читать вслух. Глеб читал иногда подряд целый урок, за что был любим и преподавателем, и не выучившими очередной немецкий текст учениками, да и сам собой немного любовался. Глеб с детства прекрасно освоил немецкий язык.
Другие предметы давались ему тоже легко, только не рисование. Старания Глебу было не занимать, но он никак не мог найти правильного соотношения формы предмета и его изображения на плоскости. Пока дело ограничивалось перерисовкой орнаментов и иллюстраций из книг, он был почти недосягаем. Он до старости помнил удавшуюся ему пятнистую коровку на зеленом лужку, воспроизведенную из хрестоматии. Когда же задания стали усложняться и однажды на высокий трехногий табурет в классе рисования водружено было алебастровое чудо — голова Аполлона, Глеб понял: его художественной карьере приходит конец. Так оно и получилось.
— Рафаэля из тебя не выйдет, — сказал ему без печали в глазах учитель рисования, чахоточный народник Егоров. Постепенно отлетели и растаяли возможности стать и мастеровым человеком — вообще, по-видимому, руки слушались Глеба не так хорошо, как голова.
Кржижановский почувствовал тогда неизъяснимое тяготение к невзрачному, гонимому учителю русского языка и литературы Василию Николаевичу Николаеву. Именно он познакомил учеников с книгами Виктора Гюго, Толстого, Достоевского, Короленко.
Господин Николаев проверял своих учеников на сочинениях. В одном из них, на тему о героизме, Глеб Кржижановский, перечисляя героев разных времен, упомянул… Шарлотту Корде, заколовшую Марата.
Николаев не знал, как вести разговор.
— Понимаешь, Глеб, — он решил начать с универсального «понимаешь», — ты, по-видимому, с чужих слов говоришь о героическом подвиге Шарлотты Корде. В чем же ее героизм? В убийстве? В том, что она убила героя революции? Может быть, ты считаешь Шарлотту Корде борцом за свободу, избавителем народа от тирании революции? Тогда тебе нужно разобраться, где правда, где ложь, самому. Почитай историю и, если будешь внимателен, увидишь, что Марат был другом народа, беспощадным к его врагам. Когда Марата нашли окровавленного в ванне, народ плакал, а враги революции веселились. Выходит, та, которая убила Марата, была врагом народа. Неужели ты думаешь, что враг народа может быть героем?
Глеб краснел все сильнее и сильнее. Как мог он не понять столь очевидной вещи? Слова «народ», «революция», «герой» приобретали совсем другое, торжественное звучание, и иным должно было стать отделение подвига от подлости. Критерий этого отделения был и прост и сложен.
Николаев начал присматриваться к первому ученику. Наступил момент, когда он рассказал классу о писателях-демократах — это уже было прямое нарушение программы! Но он шел и дальше, пытаясь объяснить, почему так несправедливо устроен мир.
Николаев дружил с преподавателем математики Вламиром Александровичем Ламаном, и тот дал Глебу книги, которые просил никому не показывать: Чернышевского, Герцена, Лассаля. Лассаль быстро сделался героем Глеба, начавшего мечтать о революции, но весьма плохо представлявшего себе о какой.
Николаев открыл Глебу поэзию. Рифмованные строки никогда особенно не привлекали Глеба. Он видец в них лишь смысловую суть, которую, как он считал, можно гораздо точнее выразить прозой. Но Пушкин, Лермонтов, Некрасов говорили — это не только мысль, это нечто большее, это образ, загадочный и романтичный, это таи-ная музыка стиха. Глеб стал пробовать силы в поэзии. Сначала его больше поразил Лермонтов с его необычными героями; солнечный Пушкин радовал его, но Глебу в нем не хватало бунтарства, Некрасов вызывал непрошеные слезы…
И куда бы меня ни загнала судьба,
Всюду вижу просторы родные:
Пенье птиц на заре, темный лес на горе
И в долине туманы седые… —
декламировал Глеб на уроках литературы свои стихи, ловя восхищенные взгляды реалистов. Николаев же, хваля его, обязательно добавлял:
— Работать надо, Глеб, работать надо. Поэзия — сложная штука. Ее нужно выстрадать.
Этого Глебу пока не суждено было понять. Но благодарное чувство к человеку, открывшему ему поэзию и революцию, было неистребимым — до смерти Николаева он переписывался с ним, иногда высылал деньги — тот после отставки страшно