Тынянов. Писатель и ученый - Сергей Михайлович Эйзенштейн
В 1912 году я поступил в Петербургский университет па историко-филологический факультет, славяно-русское отделение. Университет испугал меня обширностью коридора, расписанием занятий и многочисленностью аудиторий. Я тыкался в аудитории наугад. Теперь я не жалею об этом. Я слышал вступительные и другие лекции: биолога Догеля, химика Чугаева, а в физическом институте, во дворе, — физика Боргмана. Помню медленную лекцию тяжелого, стареющего, красивого Максима Ковалевского. Он вспоминал о Карле Марксе: «Когда мы сидели с Карлом Марксом в Гайд-парке, к нам подошел один его сторонник с вопросом к Марксу. У него были шансы пройти только у тори, у вигов не было никаких шансов. «Конечно, проходите у тори, — сказал Карл Маркс, — не все ли вам равно».
…Лохматое псковское землячество и зависть к романо-германскому, причесанному семинару, в котором плодились эстеты. На своем отделении больше всего занимался у Венгерова, который был старым литератором, а не казенным профессором и любил вспоминать свои встречи с Тургеневым. Его пушкинский семинарий был скорее литературным обществом, чем студенческими занятиями. Там спорили обо всем; спорили о сюжете, о стихе. Казенного порядка не было. Руководитель с седой бородой вмешивался в споры, как юноша, и всем интересовался. Пушкинисты были такие же, как теперь, — малые дела, смешки, большое высокомерие. Они изучали не Пушкина, а пушкиноведение.
Я стал изучать Грибоедова — и испугался, как его не понимают и как не похоже все, что написано Грибоедовым, на все, что написано о нем историками литературы (все это остается еще и теперь). Прочел доклад о Кюхельбекере. Венгеров оживился. Захлопал. Так началась моя работа. Больше всего я был несогласен с установившимися оценками. Я сказал руководителю, что Сальери у Пушкина похож на Катенина. Он мне ответил: «Сальери талантлив, а Катенин был бездарен». Он научил нас работать над документами, рукописями. У него были снимки со всех пушкинских рукописей Румянцевского музея. Он давал их изучать каждому, кто хотел. В Румянцевский музей тогда студентов на порог не пускали. В Публичной библиотеке были снисходительнее.
Революция. Тяжело заболел. В 1918 году встретил Виктора Шкловского и Бориса Эйхенбаума и нашел друзей. ОПОЯЗ[4], при свече в Доме искусств спорящий о строении стиха. Голод, пустые улицы, служба и работа как никогда раньше.
Если бы у меня не было моего детства — я не понимал бы истории. Если б не было революции — не понимал бы литературы.
Я был оставлен Венгеровым при университете, потом читал лекции в Институте истории искусств — о том, что больше всего любил и люблю в литературе, — о поэзии, стихах.
В 1925 году написал роман о Кюхельбекере. Переход от науки к литературе был вовсе не так прост. Многие ученые считали романы и вообще беллетристику халтурой. Один старый ученый — историк литературы, называл всех, кто интересуется новой литературой, «труляля». Должна была произойти величайшая из всех революций, чтобы пропасть между наукой и литературой исчезла. Моя беллетристика возникла главным образом из недовольства историей литературы, которая скользила по общим местам и неясно представляла людей, течения, развитие русской литературы. Такая «вселенская смазь», которую учиняли историки литературы, понижала и произведения и старых писателей. Потребность познакомиться с ними поближе и понять глубже — вот чем была для меня беллетристика. Я и теперь думаю, что художественная литература отличается от истории не «выдумкой», а большим, более близким и кровным пониманием людей и событий, большим волнением о них. Никогда писатель не выдумает ничего более прекрасного и сильного, чем правда «Выдумка» — случайность. которая не от существа дела, а от художника. И вот, когда нет случайности, а есть необходимость, начинается роман. Но взгляд должен быть много глубже, догадки и решимости много больше, и тогда приходит последнее в искусстве — ощущение подлинной правды: так могло быть, так, может быть, было.
Несколько рассказов, написанных мною, образовались по-другому. Для меня это были в подлинном смысле рассказы; есть вещи, которые именно рассказываешь, как нечто занимательное, иногда смешное. Работа в кино приучила меня к значению этих «рассказов друг другу», с которых начинается создание любого фильма.
А. М. Горький одобрил мой первый роман. Внимание нашего читателя, который взыскателен и вместе расположен к каждой настоящей работе, решило дальнейшее. Оставшись историком литературы, я стал беллетристом.
Ощущение нашей страны как страны великой, сохраняющей старые ценности и создающей новые, — главный двигатель работы и историка литературы и исторического романиста.
1939
В. КАВЕРИН
1
Он был мягкий, уступчивый, подчас нерешительный человек. Но могучая воля исследователя, сурово и непреклонно стремящегося к цели, не оставляющего в стороне ни одного самого ничтожного факта, если он может служить делу, видна в его рукописях, написанных твердым, поражающим своей определенностью почерком. Многое в его архиве еще не разобрано, но когда удается проследить главную мысль, десятки других, на первый взгляд незначительных, выстраиваются — и становится ясно, что весь этот беспримерный труд произведен для того, чтобы написать две или три строки романа.
«Дело идет о человеке, абиссинце…
…Потом попал он в Россию, во Францию, стал французский инженер и французский солдат, снова в Россию, женился на пленной шведке, капитанской дочке, пошли дети, и четырнадцать абиссинских и шведских сыновей все стали русскими дворянами.
…Так пошло русское ганнибальство, веселое, свирепое, двоеженцы, шутники, буяны, русские абиссинские дворяне…»
Так в старой конторской книге Юрий Тынянов начал своего «Пушкина» — с романа о Ганнибалах, от которого впоследствии отказался.
Если перевернуть конторскую книгу и начать чтение с последней — а теперь опять с первой — страницы, вы встретитесь с автобиографическими рассказами Тынянова.
Мир взрослых, его странная непоследовательность показаны в них со всей свежестью и остротой детского зрения. Время детей и время взрослых протекает с разной быстротой. Ни драки между мясниками и шарманщиками, ни средневековые мистерии не удивляют взрослых, существование которых идет своим чередом.
Так Тынянов вглядывался в жизнь маленького городка, думая о книге, которую он писал медленно, возвращаясь к работе с перерывами в годы.
В той же конторской книге удалось разобрать заметки, относящиеся к отцу Юрия. Тынянова, известному в городе врачу, которого — как я убедился, приехав нынешним летом в Резекне (бывшую Режицу), — до сих пор помнят и любят…
«…По вечерам, когда