Алексей Кольцов - Письма
Еще одно. Вы не знаете, какая у меня была сплетня? И подумаете, гадкая? Нет, а в подобном роде: сестра моя зла, желает моей смерти, отпела заживо; другая — дура; третья зла и ехидна и скряга; старик меня не любит, не дает денег лечиться, жених недалек, безсовестен и т. д. Оно все правда, да и правды-то не любят. А чтобы я что-нибудь делал отцу или сестрам во вред, — Боже сохрани! Ничего.
Вот, милый Василий Петрович, история моей болезни и моих обстоятельств с той поры, как я расстался с вами, до сих пор.
Я подробно рассказал вам и для того, что, кроме вас и Виссариона Григорьевича, мне некому передать о себе ничего, а во-вторых, и для того, что вы мне посоветуете делать. Пока я болен, конечно, — ничего; умру — также. Но — выздоровею? Как вы скажете: удерживаться ли в Воронеже дома, бросать ли все, — ехать в Петербург. Удерживаться дома, — житье мне будет плохое. Но все старик меня, как ни говори, а с двора не сгонит. У меня много знакомых здесь людей хороших, которым я еще ни слова. Про это знают лекарь и у кого я жил на даче; скажи им, — они помогут; но расположить человека силою, конечно, не могут; этого нельзя. Уладить с ним можно легко: жениться, и он будет ко мне хорош; но за то надо будет взять там, где ему будет угодно. Это значить: пожертвовать собой, сгубить женщину и себя. Ехать в Питер, — он не даст ни гроша. Ну, положим, я найдусь туда приехать, у меня есть вещей рублей на 300 — этого достаточно; но приехавши туда, что я буду делать? Наняться в приказчики? не могу. От себя заниматься? не на что. Положить надежду на мои стишонки, — что за них дадут? и что буду за них получать в год? — пустяки: на сапоги, на чай — и только. Талант мой, надо говорить правду в решительное время, — талант мой пустой; несколько песенок в год — дрянь. За них много не дадут. Писать в прозе не умею, а мне 33 года — четвертый, пока то да се — 34. Вот мое положение.
Пожалуйста, напишите мне ваше мнение, я им дорожу больше всего. Виссарион Григорьевич пишет: ехать; да боюсь, страшно. Я, живя на свете, хорошего не видал, или видел — да немного, да и то живя в Москве и в Питере, а в Воронеже не помню когда. Вы знаете жизнь и людей больше, опытней в этом деле, и я вам больше всех поверю. Что если в сорок [лет] придется нищенствовать? — Плохо, особенно на чужой стороне; жить же на чужой счет — век не проживешь. Я теперь должен вам и другим. Вы их не просите, а если б… Как они меня мучают! По делам торговли затянуть туда-сюда — не хорошо, но при нужде еще таки; но эти займы — другое дело. Есть [и другие долги]: я занял у таких людей, которые сами для меня заняли. Небольшая сумма, да в 1000 раз хуже большой! Здесь занимал — уж так с условием: когда будут — тогда отдать. Это еще легче, да легче при крайности, а то отведи, Господи, от моего врага такую легкость. Ради Бога, напишите на все это искренно и откровенно.
Писать — ничего не пишу, не в состоянии. «На новый год» написал больной в минуту горькой скуки, и вам их посылаю. Гадость, но они вам напомнят чудесную ночь, проведенную у вас многими. Если вам подобные вещи не интересны, то для меня это воспоминание весьма дорого. Читать — мало читаю, не могу: слаб, и памяти нет. Если читаю два часа, то делаюсь, как лед. Убиваю время так, кое-как. Наслаждаюсь спокойствием, важничаю один в светлой, сухой комнате, сплю до десяти. Необходимое есть — и довольно. Забочусь о здоровье…
Благодарю вас за письмо, присланное ко мне, за приписку к письму Виссариона Григорьевича из Петербурга, за совет, которого я пока и придерживаюсь. Извините меня, что я не пишу вам ничего о литературе, которую и больной люблю душою. Но писать о ней ничего не могу. Нет памяти, нет мыслей. Я пока сделался чисто животное существо и, видите ль, пишу к вам о всяких мелочах; в другую пору о них бы, может быть, постыдился намекнуть. Что, если и выздоровею, таким останусь? Тогда простите, Василий Петрович, Виссарион Григорьевич, Москва, Петербург! Нет, дай, Господи, умереть, а не дожить до этого паралитического состояния. Или жить для жизни, или марш на покой.
Есть еще пьески три новых, хотел бы сообщить их вам, да устал; писать мочи нет. После когда-нибудь. От души посмеялся я, читая ваше письмо. Павловы и Бакунины меня бранят за Языкова, — это хорошо. Беда у меня новая, Василий Петрович, готовится впереди; вчера услышал: та моя женщина будет в Воронеже после Святой. Я как-то боюсь ее увидеть… и хочется видеть. И если к той поре поздоровею и если пойдет по старому, тогда уж мне мать; а лучше пусть приезжает; жду. Братцам вашим мое почтение, Ивану Петровичу — глубокое. Вас цаеую крепко. До свидания. Ваш Алексей Кольцов.
Теперь спросите у меня, для чего я десять лет улаживал дела отца, торговал, хлопотал, строил дом, обманывал людей и иногда подличал? Сестре на свадьбу отец нашел 10 000 р., а больному сыну нет 200 — дать лекарю. Чудны дела на свете!
Пропустил: Зачем я снял ту маску, что носил прежде? Наскучило носить ее, стало в тягость наряжать себя, обманывать людей и себя. У вас я был — я; в Воронеже и в делах — другой я, не — я. И старик начал всюду говорить, что он меня кормить, что я все у него завел дела, которые он насилу кончил, и что я живу — воздух копчу, даром хлеб ем. И это меня огорчило. Отчего моя сестра переменилась? Вот отчего: без меня она и две другие, одна с дурью и живет богато, и ее голос был важен, [стали говорить]: «Станкевич помер, Сребрянский тоже, Пушкин застрелился, Марлинского убили; да и нашему молодцу несдобровать. И кто этих людей слушает и держится, тот человек пустой. Главное был бы хлеб, а для хлеба извинительно сделать всякую подлость. Люди побранят — да перестанут, а мы наживемся». Из этого письма увидите, если я сам не виноват. Сделался глуп, гадок, зол. Пожалуйста, скажите правду. Я за себя теперь не ручаюсь, может, мое болезненное состояние меня и перестроило иначе, и, может, я делаю не так, как должно.
70
В. Г. Белинскому и В. П. Боткину
[Май 1842 г. Воронеж].
Любезнейшие, добрые мои Виссарион Григорьевич, Василий Петрович! У меня нет сил писать к вам двух писем, а из последнего письма Василия Петровича я знаю, что вы оба живете вместе в Петербурге.
Благодарю вас, Виссарион Григорьевич, за последнее ваше письмо: оно меня много успокоило; со многим здесь дома помирило, и я стал на окружающие меня вещи смотреть еще равнодушнее. Живу, не думая о многом; стараюсь забыть, что со мной сделали и делают; становлю себя между своими человеком посторонним. Ваш зов в Питер совершенно воскрешает мою душу, но никак еще я не справлюсь с телом: оно изменяет. Правда, и физических сил я чувствую небольшой в себе избыток; но все они есть, и больше — чем в теле; тело сколько раз падало, хотело разрушиться, уничтожиться, а я все живу… Кто же пересиливает болезнь тела, как не сила духа? Лекарь, лекарство — они много значат, но если бы упала физическая сила, тогда бы и средства были бесплодны.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});