Ирвинг Стоун - Моряк в седле
«Я единственный в Америке, кто умудрился заработать на социализме».
Месяцы шли, а Флора и Бэсси ссорились не переставая. Джек снял небольшой домик по соседству и водворил туда Флору с Джонни. Это «отлучение от церкви» привело Флору в совершенное исступление. Сын вышвырнул ее из дому! Джек ничего не добился этим тактическим маневром, если не считать новых расходов; мало того, что Флора являлась к нему, заводила новые и новые склоки – она пошла судачить с соседями о своих обидах. Поднялись сплетни, пересуды… Вообразив, что она опять сама себе госпожа, Флора снова взялась за какие-то сомнительные делишки; деньги, которые давал ей сын, быстро таяли; появились долги, а расплачиваться приходилось Джеку.
Лето и осень напролет он продолжал работать над романом; читал в Сан-Франциско лекции на массовых митингах, организованных социалистической партией; ходил на митинги слушать других ораторов; вступил в кружок Ибсена; брал на своем заднем дворике уроки бокса и фехтования, а по средам принимал друзей. Он не был меланхолическим интеллигентом, отнюдь нет; в ту осень самую большую радость ему доставил футбольный матч, где сборная Калифорнии в пух и прах разбила станфордскую команду. И все же самым крупным событием в его жизни по-прежнему оставалось знакомство с великими книгами. Им он отдавался беззаветно, всей душой, как тот беспризорный оборванец, разносчик газет, который четырнадцать лет назад забрел в Оклендскую библиотеку и попросил у мисс Кулбрит «почитать чего-нибудь интересненького». В письме к Анне Струнской мы читаем: «Сейчас сидел здесь и плакал, как маленький; только что кончил «Джуда незаметного».
С Джудом и Тесс за спиною Харди может умереть спокойно». Он поклялся, что и сам умрет спокойно, если сможет создать одну-две книги, достойные встать на полках плечом к плечу с теми, что так украсили его жизнь.
Странные отношения складывались у Джека с Анной Струнской. По складу ума они были как будто созданы друг для друга – наконец это стало им ясно. Впрочем, это ничуть не мешало им, как и прежде, страстно спорить о биологии, о материализме, о социализме. Начиная с июля в письмах Джека зазвучали нотки нежности. «Несмотря на бури в стакане воды, которыми было отмечено наше знакомство, на самом-то деле никакого разлада не было между нами. В глубине мы были по-настоящему близки, созвучны, что ли. Корабль спущен на воду, рвется к морю; полозья возмущенно скрипят и стонут, но море и корабль не слышат их.
То же было и с нами, когда мы ворвались в жизнь друг друга».
На суд Анны Струнской он отдавал теперь все свои серьезные работы, и в ее оценках сквозит ум, чуткий и острый. Джек, в свою очередь, убеждал ее снова взяться за перо: «Ох, Анна, если б Вы только доверили бумаге Вашу пылкую душу с ее причудливой сменой настроений!
У меня такое чувство, как будто Вы сродни какой-то новой, неведомой энергии, брошенной в мир. Читайте Ваших классиков, да не забывайте и того, что принадлежит нашим дням, – новой литературы. Вам следует овладеть современными приемами; нужно отдать должное форме. Ведь если искусство и вечно, то форма рождается вместе с поколением.
О Анна, не дайте мне в Вас обмануться!»
В конце 1900 года он писал: «Чистая, прекрасная дружба? Между мужчиной и женщиной? Подобную вещь мир и вообразить не в состоянии, ее сочтут непостижимой, как вечность». Да Джек и сам не считал ее возможной; иначе, потеряв надежду жениться на Мэйбл Эпплгарт, он, быть может, стал бы ухаживать за девушкой из Сан-Франциско, а не из Окленда. Он и не помышлял о неверности, но его пленил ум Анны Струнской. Многое связывало его с Бэсси – и узы товарищества и зачатая жизнь; за это он любил ее. Но с Анной его связывало другое – общность духа, ума, и за это он любил Анну.
Бэсси, раздавшаяся, грузная, ждала ребенка, а Джек терзался мыслями об Анне Струнской, «еврейке из России, и, кстати сказать, гениальной», – так он о ней писал. Однако каковы бы ни были их чувства друг к другу, вслух не было произнесено ни слова. «Невысказанное – превыше всего, поверьте, Анна. Счастье – мне? Дорогая, ведь для меня счастье – это Вы, счастье и торжество души!» Он женился, чтобы остепениться, занять прочное, надежное место в обществе, но… «едва передо мной забрезжила свобода, а я уж чувствую, как туже стягивают меня узы, как смыкаются кандалы. Я вспоминаю сейчас пору моей свободы, когда ничто не сдерживало меня, и я был волен следовать зову сердца».
Нет сомнений, что он питал истинное чувство к мисс Струнской, но к этому чувству примешивался не только страх, но и тоска о свободе молодого человека, который вот-вот станет отцом, будет связан еще крепче и теперь уже навсегда. И все же – кто знает, как повернулись бы события, если бы миссис Эпплгарт помедлила со своим ультиматумом, предъявила бы его в то время, когда Джек писал Анне: «Счастье – мне?
Дорогая, ведь для меня счастье это Вы, счастье и торжество души!»
Упражняясь в плавности слога, он продолжал писать стихи; он глотал, не разбирая, любую современную беллетристику, чтобы как следует ощутить вкус нового; это были опыты, поиски не для печати, а просто чтобы расширить свои возможности; писал большие критические статьи о технике писательского дела, и не было случая, чтобы в своих работах он прошел мимо фразы, где его ухо поймало дисгармонию или шероховатость. Когда ему начинало казаться, что он уж слишком высоко задрал нос со своими рассказами, он доставал пачку старых работ и мгновенно становился тихоньким, как ягненок. С Клаудсли Джонсом, получившим классическое образование, он обменивался ядовитыми критическими замечаниями на полях рукописей. Джонс, занятый работой над книгой «Философия Дороги», прислал ее Джеку на редакцию. Отзыв Джека представляет собой его литературное кредо: «Вы взялись за интересную тему: напряженная жизнь, романтика, судьбы людей, их гибель, комизм и пафос – так, черт возьми, обращайтесь же с ними, как должно!
Не беритесь рассказывать читателю философию Дороги. Дайте это сделать вашим героям – делами, поступками, словами. Присмотритесь-ка повнимательнее к Стивенсону и Киплингу: как они сами умеют стушеваться, отойти, а вещи их живут, дышат, хватают людей за живое, не дают тушить лампу до утра. Дух книги требует, чтобы художник устранил из нее себя. Добейтесь крепкой, яркой фразы, выразительной, свежей; пишите насыщенно, сжато, не разводите длиннот и подробностей. Не нужно повествовать – надо рисовать! живописать! сгроить! создавать! Лучше тысяча слов, плотно пригнанных одно к одному, чем целая книга посредственной пространной, рыхлой дребедени. Плюньте на себя! Забудьте себя! И тогда мир будет Вас помнить!»
Уже на пути к финишу он понял, что «Дочь снегов» не получилась.