Андрей Белый. Новаторское творчество и личные катастрофы знаменитого поэта и писателя-символиста - Константин Васильевич Мочульский
Спустившись в «мироздание слова», на «густую и безводную твердь», поэт намерен поведать нам «дикую истину звука».
«Я – скиф, – пишет он, – в мире созвучий родился и только что ощущаю себя в этом новом, открывшемся мире – переживающим шаром, многоочитым и обращенным в себя: этот шар, этот мир есть мой рот: звуки носятся в нем; нет еще разделения вод, ни морей, ни земель, ни растений – переливаются воздухо-жары, переливаются водо-воздушности: нет внятных звуков».
С помощью антропософского тайноведения Белый творит мифологию звуков – один из самых фантастических своих вымыслов. В начале была только «струя жара», которая неслась в выход глотки: «змея Ha-hi», полная удушений и криков. Но тут в бой вступает язык: он, как Зигфрид, мечом «r» бьет по змее «R» – первое действие, борьба; (ira – гнев, ярь, ar – борозда, Erde – земля).
Разворачивается звуковая космогония, мы узнаем много поучительных вещей; так, например, выясняется, что «скрещение линии жара с линией „r“ дает крест в окружности; hr = крест crux, croix, что струя „h“, попадая в звук „r“, начинает вращаться и пролетает сквозь зубы наружу в светящемся свисте; „z“ и „s“ – солнечные звуки; („swar“ – солнце, заря, зенит; „zen“ – день, свет)».
Белый-мифотворец смело переделывает Книгу Бытия. Люди произошли из звука и света. «В древней, древней Аэрии, в Аэре жили когда-то и мы – звуко-люди; и были там звуками выдыхаемых светов; звуки светов в нас глухо живут; и иногда выражаем мы их звукословием – глоссалолией».
Объяснив заумный, таинственный смысл всех гласных и согласных русского алфавита, поэт заканчивает поэму патетическим обращением к стране Аэрии. «Образ, мысль, – пишет он, – есть единство; преодолеть раздвоение словесности – значит преодолеть и трагедию мысли без слова; и вспомнить, что есть память памяти или сложение речи; творение нас и всего, в чем живем, потому что звук речи – есть память о памяти, об Аэрии, милой стране; стране действа, лилее, крылеющем ангеле слез…
Сквозь обломки разбитой, разорванной, упадающей жизни, – к Аэрии.
Да будет же братство народов, язык языков разорвет языки и совершится второе пришествие Слова».
Автор, конечно, прав: научно критиковать его антропософскую лингвистику совершенно бессмысленно. «Глоссалолия» – поэтическая сказка о «милой стране» Аэрии, где фантастической радугой переливаются «воздухо-жары» и «водо-воздушности».
Марина Цветаева помнит Белого эпохи 1917–1918 годов[27]. «Всегда обступленный, всегда свободный… в вечном сопроводительном танце сюртучных фалд… старинный, изящный, изысканный, птичий – смесь магистра с фокусником, в двойном, тройном, четверном танце: смыслов, слов, сюртучных ласточкиных фалд, ног – о, не ног! – всего тела, с отдельной жизнью своей дирижерской спины, за которой – в два крыла, в две восходящие лестницы – оркестр бесплотных духов… Прелесть – вот тебе слово: прельстительный и, как все говорят, впрочем, с нежнейшей улыбкой – предатель!»
М. Цветаева встречала «прельстителя» на лестнице ТЕО и Наркомпроса. Однажды на зеленой лужайке Дворца искусств она присутствовала на его лекции. С блестящим мастерством передает она импровизацию Белого «о ничевоках». «Ничевоки, – говорит лектор, – это – блохи в опустелом доме, из которого хозяева выехали на лето… Дача! Не та бревенчатая дача в Сокольниках, а дача – дар, чей-то дар, и вот русская литература была чьим-то таким даром, дачей, но… (палец к губам, таинственность) хо-зяева вы-е-х-а-ли. И не осталось ничего… От всего осталось не ничего, а кхи-хи… На черных ножках блошки. И как они колются! Язвят! Как они неуязвимы. Как вы неуязвимы, господа, в своем ничего-ше-стве! По краю черной дыры, проваленной дыры, где погребена русская литература (таинственно)… и еще что-то… на спичечных ножках – ничегошки. А детки ваши будут – ничегошеньки…»
И Цветаева продолжает: «Это Белый übertanzt ничевоков. Ровная лужайка, утыканная желтыми цветочками, стала ковриком под его ногами – и сквозь кружащегося, приподнимающегося, вспархивающего, припадающего, уклоняющегося, вот-вот имеющего отделиться от земли – видение девушки с козочкой!»
В 1920 году Белый жил некоторое время во Дворце искусств, на Поварской у Кудринской площади (дом Ростовых в «Войне и мире» Толстого). Б. Зайцев вспоминает о своем посещении поэта[28]:
«Белый был в ермолочке, с полуседыми из-под нее „клочковатостями“ волос, такой же изящный, танцующий, припадающий. Комната в книгах, рукописях. Почему-то стояла в ней черная доска». Они говорили об антропософии и революции. Белый чертил на доске круги, спирали, завитушки. «Не было в нем здесь обычной нервозности. Скорей фантастика успокаивающая. „Видите? Нижняя точка спирали? Это – мы с вами сейчас. Это – нынешний момент революции. Ниже не опустимся. Спираль идет кверху и вширь, нас выносит уже из ада на простор“».
Осенью 1921 года Белому удалось выехать из России. В Ковно ему пришлось ждать германской визы. В отчаянье он пишет письмо Асе: двадцать страниц большого формата, мелким почерком: подробный отчет о своей жизни в России, в эпоху военного коммунизма. Письмо не было отправлено, и в 1923 году Белый передал его В. Ходасевичу. Оно было напечатано с большими сокращениями в журнале «Современные записки»[29].
«До Рождества 1918 года, – пишет Белый, – я читал курс лекций, вел семинарий с рабочими, разрабатывал программу Театрального университета, читал лекции в нетопленом помещении Антропософского общества, посещал заседания Общества.
С января 1919 г. я все бросил… лег под шубу и пролежал в полной прострации до весны, когда оттепель