Александр Архангельский - Александр I
ВСЕ ВРУТ КАЛЕНДАРИ
Политическое летосчисление редко совпадает с календарным. Вплоть до 12 июня 1812 года в России, в плотных слоях ее государственной атмосферы, догорало прошлое столетие, эпоха придворной самодостаточности. В семейственном вакууме дворца, выродившегося в карликовое государство внутри беспредельной державы, как в затхлом воздухе, мутилось нравственное сознание и пробуждался нездоровый аппетит. Съесть ближнего считалось доблестью, занять чужое место — геройством, шаг в сторону приравнивался к побегу.
Именно по этим правилам пришел Александр Павлович к власти; именно по ним до сих пор царствовал. И сколько бы ни пытался преодолеть их — распространяя просвещение, снимая излишние запреты, воодушевляя россиян упованиями на обновление, затевая реформы — всякий раз натыкался на невидимую преграду своего собственного «восемнадцативекового» сознания и поворачивал назад, в тепличную прохладу Зимнего дворца. Ненавистного, но единственно привычного и приемлемого. Есть нечто огорчительно-закономерное в том, что именно накануне народной войны, открывшей для России путь в будущее, на столичном политическом театре разыгралась беспримесно-традиционная трагедия самовластия. То есть авторитарности, утратившей религиозную перспективу, вырванной из общенародной стихии, предоставленной самой себе и саму себя поглотившей.
Речь о скоропостижном падении Михаилы Сперанского. О падении, которому одинаково радовались и консервативный республиканец Карамзин, и радикальный монархист Державин, и вороватые чиновники, смертельно обиженные указом 1809 года и славшие бесчисленные жалобы наверх. О падении, которым были возмущены лишь самые яростные — и самые совестливые — противники Сперанского, вельможи старшего призыва: адмиралы Мордвинов и Шишков. (Первый подал в отставку; второй демонстративно заперся дома, как бы посадив себя под домашний арест — и просидел бы там долго, если бы не был назначен составителем царских манифестов вместо «павшего».) О падении, которое и европеизированному щелкоперу, и патриотическому мещанину, и провинциальному помещику, и утонченному столичному трагику хотелось торжествовать как первую победу над Наполеоном:
Я нечестивца зрил во славе Бога сил,Как гордый кедр, главу он дерзостно взносил,Казалось, досягал и управлял громамиИ подавлял врагов ногами.Едва-едва минуты протекли —И был он снят с лица земли.[147]
Речь об отставке, что слишком напоминала традиционную царскую опалу: с глаз долой, из сердца вон.
Интрига, направленная против всевластного «выскочки», подготавливалась давно; план кабинетного сражения со Сперанским разрабатывался не менее тщательно, чем план предстоящей войны с Наполеоном. Больше года на царя всячески воздействовали: председатель комиссии по делам Финляндии барон Густав-Мориц Армфельд, министр полиции Александр Дмитриевич Балашов — с одной стороны, и Федор Ростопчин через «посредничество» великой княгини Екатерины Павловны — с другой. Армфельд и Балашов постоянно (причем как бы порознь, на людях демонстрируя взаимную неприязнь) доносили о покушениях Сперанского на монаршие прерогативы. Ростопчин столь же регулярно обращал внимание княгини на созревший масонский заговор с целью совершения революции, во главе которого стоит Великий Мастер государственных преобразований. Княгиня же, в свою очередь, поддерживала бескорыстные инвективы экс-масона Карамзина против Сперанского — и с помощью карамзинского бескорыстия расчетливо влияла на царя.
Для нашего сюжета совершенно не важно, кто из них действовал по идейным соображениям, ревниво оберегая любимое отечество от реформаторских посягательств; кто боролся за сферы дворцового влияния; кто попросту завидовал «беззаконной» карьере Сперанского. Важно лишь, как, по каким законам велась эта маленькая закулисная война с маленьким придворным Наполеоном. А велась она «по законам и по сердцу Августейшей бабки» правящего государя, Екатерины Великой, по фаворитическим регламентам XVIII века. В полном согласии с ними Армфельд и Балашов не побрезговали прямой провокацией. Через посредство статс-секретаря Государственного совета Магницкого они попросили Сперанского о встрече; во время конфиденциального приема предложили совместно учредить секретный комитет для управления всеми государственными делами; услышав ответ: «Упаси Боже, вы не знаете государя, он увидит тут прикосновение к своим правам, — и всем нам может быть худо», удалились; удалившись, донесли царю, что его любимец сделал им сомнительное предложение о создании секретного комитета. Сперанский же, несмотря на разумный совет Магницкого, доносить побрезговал — и вышел виноват.
Царь, под влиянием семьи, из полумасона давно уже превратился в панически подозрительного антимартиниста; 18 декабря 1811 года он с ужасом писал мирно борющейся с ним сестре: «Ради Бога, никогда по почте, если есть что-либо важное в ваших письмах, особенно ни одного слова о мартинистах». Но в искреннее масонство Сперанского он не верил, и правильно делал: несмотря на связь с известным профессором гебраистики Фесслером и его ложей, Сперанский, судя по сохранившимся записям нравственно-религиозного характера, был скорее скрытым пиетистом.
Вряд ли поверил Александр Павлович и намекам Карамзина и доносам Армфельда на то, что Сперанский «глядит в Наполеоны». Скорее всего, он «ограничился» личной обидой на приближенного, вторгшегося в сферу его властных полномочий и оскорбительно пренебрегшего этикетом. Это вполне могло стоить Сперанскому карьеры; не меньше, однако и не больше. Но вот прямота и откровенность, с какою действовали провокаторы, должна была насторожить царя сама по себе. Высокопоставленные чиновники — это не вольное племя сочинителей; они не посмеют интриговать против государевых любимцев, если не уверены в возможности успеха. Сам Александр знаков немилости к Сперанскому вплоть до марта не подавал — стало быть, причина бюрократической дерзости лежала в иной плоскости.
Царь должен был теряться в догадках. В чем дело? Не в том ли, что доносители почуяли запах крови? что поняли: страна, отторгнувшая политику усчастливления, требует принесения жертв? что уверены: царь предпочтет отдать подручного на растерзание толпе, чтобы та не накинулась на зачинщика — на него самого? И как быть, если они окажутся правы и ситуация на фронтах близящейся войны сложится поначалу неудачно? Смятение в душах, сумятица в умах тогда будут неизбежны — не обострят ли они жажду мести, не удовлетворенную вовремя? Не используют ли эту обостренную жажду потенциальные придворные заговорщики — как сделали вожди мартовского переворота 1801 года? И не лучше ли, действительно, решиться на упреждающий маневр, заранее пойти навстречу интриганам, представив сделку с ними как трудный компромисс с державой?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});