Оля Ватова - Все самое важное
Стоит рассказать и о поляках, проживавших тогда в Стокгольме. Особенно о тех, кто официально представлял Польшу. Когда Александр лежал в больнице, жена посла предложила мне пожить в посольстве. Я согласилась. Это имело потом довольно плачевные последствия.
Сам Стокгольм меня ошеломил. После шести лет, проведенных в Казахстане и сталинской Польше, я была в шоке от этого прекрасного города и его доброжелательной атмосферы. Кстати, тогда я поняла «вещный» голод Маяковского. Теперь мне тоже хотелось купить все, что попадается на глаза. Ведь в Польше ничего подобного не было.
Обычно мой день складывался так. До определенного часа я была у Александра, а потом возвращалась в свою комнату при посольстве. Тем не менее возникло два случая, которые «скомпрометировали» меня перед посольскими. Первый — моя встреча с эмигранткой из Польши. Это была женщина средних лет, прошедшая Освенцим. Оттуда она попала в Швецию, где решила остаться. На родине у нее не было родных. Врач-гинеколог по профессии, она сейчас работала в стокгольмской больнице. Ее варшавская приятельница просила меня передать ей небольшую посылочку. Мы встретились с этой женщиной у нее на работе. Она рассказала мне много интересного о жизни шведов. Не хочу повторять здесь общеизвестные факты, но я была несказанно поражена не только красотой этой страны, но и ее свободой, богатством и ощущением подлинной демократии. Достаточно было посмотреть на работающих людей, на то, в каких условия они живут. Многие открытия мы сделали для себя уже вместе с Александром, когда его выписали из больницы и он смог сам все увидеть. По наивности я поделилась впечатлениями с кем-то из посольства. Меня тут же обвинили в том, что я встречаюсь с врагами Польши, которые могут оказаться «шпионами». В воздухе запахло Советами… Вскоре после этого хозяйка небольшого пансионата, где мы остановились с Александром до его госпитализации, переслала для нас в посольство бандероль из Англии, в которой находилось несколько номеров газеты Wiadomosci. В гробовой тишине меня проводили в зал, где по полу были разбросаны газеты из уже распечатанной бандероли. После этого я собрала свои манатки и вернулась в пансионат.
В завершение рассказа о Стокгольме — забавный эпизод. В последние дни нашего пребывания там консул изъявил желание повозить нас по городу. Во время поездки мы увидели остров, утопающий в зелени. В памяти осталась огромная разросшаяся плакучая ива. На острове высилось большое светлое здание, окна которого сверкали свежевымытыми стеклами. Мы спросили консула, что это за дом. «Тюрьма», — ответил он. У Александра, прошедшего через ужас советских мест заключения, вырвалось: «Ох, как бы я хотел сидеть в такой тюрьме…»
* * *Мы вернулись в Польшу. Самочувствие мужа оставляло желать лучшего. Он мужественно переносил боли, стараясь, чтобы окружающим не было видно его страданий. Но не замечать было трудно. Я вспоминаю два визита и две диаметрально противоположные реакции на состояние Александра. Первым был визит писателя Яна Парандовского[44]. Он пришел в прекрасном настроении. В Израиле вышла его книжка, а прямо перед тем, как идти к нам, он получил оттуда посылку с апельсинами. Тогда апельсины были у нас редкостью. Александр же в тот день чувствовал себя на редкость плохо, лежал на диване, но Парандовского принял. Гость принялся рассказывать о книгах и об апельсинах. Поведал также о Пен-клубе и о будущих поездках. Вообще был необыкновенно разговорчивым. Александр же в основном только слушал. Вскоре после того, как Парандовский ушел (а жил он довольно близко от нас), позвонила его жена. Ирена сказала, что, по словам ее мужа, Ват находится в очень хорошем состоянии и они смогли с ним долго беседовать на различные темы. Поэтому она очень рада за нас. Парандовский всегда был человеком наивным. Или казался таким? Часто вспоминался один его вопрос: «А кто такой Хрущев?»
Потом Александра навестил Ярослав Ивашкевич[45]. Состояние мужа оставалось прежним. Обезболивающие средства, которые он принимал, перестали действовать. Нужно было искать новые, более сильные. В тот день я на некоторое время оставила их с Ивашкевичем одних, а сама готовила чай и отвечала на телефонные звонки. Когда Ярослав уже уходил, проводила его до дверей. В глазах у него стояли слезы. «Я видел, чувствовал, как Александр страдает, терпит, хотя он и старался мне этого не показывать, — сказал Ивашкевич. — Все время мы разговаривали о литературе, о поэзии, о проблемах, связанных с этим. И видно было, что его все очень интересует, что он пропускает это через сердце… А вот я, например, если уколю палец, то уже ни о чем другом и думать не могу, так на меня действует боль. Ват — уникальный человек!» Ярослав тогда покидал нас совершенно потрясенным и преисполненным глубокого сострадания к Александру.
Спустя много лет, в феврале 1980-го, поздним вечером мне вдруг позвонил Даниэль Ольбрыхский и сказал, что Ивашкевич в Париже, что он очень болен, не встает с постели и хотел бы меня видеть. Я сразу же с большим волнением перезвонила Ярославу в отель. Мне хотелось найти для него самые теплые слова, объяснить ему, как много он значил для нас. Но Ивашкевич остановил меня: «Оля, не стоит. Сейчас все это уже не имеет значения. Все это уже не важно».
На следующий день с утра я отправилась к нему. По дороге купила розы. Портье сказал, что мсье Ивашкевич сегодня даже не заказывал завтрак и что это его очень беспокоит. Это был отель, в котором Ярослав всегда останавливался, когда приезжал в Париж. Здесь его знали и прекрасно к нему относились. На мой стук в дверь никто не отозвался. Я сама открыла ее и оказалась в маленьком коридорчике, ведущем в комнату. Старалась ходить тихо, на цыпочках — думала, что он заснул, и боялась разбудить. Вдруг услышала знакомый голос, который звучал по-домашнему просто, почти интимно: «А кто это тут крадется?» Он лежал в постели. По прошествии многих лет я увидела Ивашкевича постаревшим, больным, обессиленным. Правда, когда я вошла в комнату, он попытался приободриться. Восхитился розами. Заметил, что я стала носить жемчуг. Но было очевидно, что он голоден. «Оля, — сказал он, — несчастья ходят парами». И показал мне поврежденную искуственную челюсть. Я хотела хоть как-то помочь. Смочила в одеколоне платок, протерла ему лицо, грудь, видневшуюся в раскрывшейся пижаме… Мы оба понимали, что наверняка уже больше не встретимся. Он был очень болен и подавлен после смерти жены. Однако стал расспрашивать, почему меня лишили права въезда в Польшу. А когда я объяснила, сказал, что постарается это уладить сразу по возвращении. И действительно, мне рассказали, что, вернувшись и уже лежа в больнице, он пытался решить мои проблемы, разговаривая с министерством по телефону. Сейчас же передо мной в гостиничном номере лежал в постели старый больной человек, чье лицо исказило время. А я, глядя на него, вспоминала молодого, красивого, полного сил Ярослава. Музыка и поэзия, природа и люди, мгновения отчаяния и счастья, любовь… Все это — составляющие его личности. Его творчества… Кажется невозможным, несправедливым, что все это кончается старостью, болезнью и ощущением неизбывного одиночества. В его последних стихотворениях — только квадрат окна, за которым темная ночь и едва различимые очертания дерева. «На крик отвечает молчанье…» Я поцеловала его, и он всхлипнул. Не заплакал, нет. Он не позволил рыданиям вырваться из сведенного спазмами горла. Через минуту он успокоился. Рассказал о своем неудачном отдыхе в деревушке под Парижем, откуда его, уже очень больного, не державшегося на ногах, привезли сюда, в отель. Мне захотелось отвлечь Ярослава от грустных мыслей, и я стала рассказывать ему о чем-то смешном. Потом мы начали обсуждать знакомых литераторов. Его настроение заметно улучшилось. Я вспомнила, как однажды после большого приема в Стависки возвращалась в Варшаву с одной слегка подвыпившей дамой. По дороге спросила ее, почему она с такой злостью говорит об Ивашкевиче. И вдруг она выдала: «А ты видела, какие у него руки? У него руки убийцы». «Она всегда была сумасшедшей. Особенно после рюмочки», — уже весело ответил Ярослав.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});