Я всегда был идеалистом… - Георгий Петрович Щедровицкий
Очень сложное положение было и у факультетского бюро [комсомола], поскольку я был вроде хорошим общественным работником – все, что мне поручалось, я выполнял, какие бы трудности это ни составляло: агитколлектив оказался самым лучшим, газета выходила регулярно и даже считалась интересной, спортработа опять же была на высоте, заседания бюро собирались вовремя и были очень острыми и, так сказать, живыми… Это – с одной стороны, а с другой – руководители факультетского бюро прекрасно понимали, что между мной и коллективом курса возникла пропасть, очень четкое и жесткое отчуждение и недоверие.
Тут я перехожу ко второму, очень важному пункту. Я все время оставался фактически одиноким в коллективе курса и не входил ни в одну из групп. (Это сама по себе очень интересная проблема – студенческие группы на курсе. В принципе-то, ее нужно исследовать всерьез, это невероятно интересно; но таких исследований, детерминированных пониманием существа возникающих здесь проблем, сегодня нет.) Может быть, это удел детей из интеллигентных семей – я не знаю, входят ли они в группы такого рода. Но это очень странно – на курсе были ведь такие люди, с которыми я был очень тесно связан и в жизни. Например, Генка Гуталевич из Подольска: он не попал на факультет (не прошел по конкурсу), но ему разрешили ходить на занятия, учиться, обещали, что если он сдаст экзамены за первый курс, то его зачислят потом на очное отделение на второй. Мы с ним как-то очень тесно сошлись, он часто оставался у нас дома ночевать, поскольку ездить в Подольск далеко. Мы были с ним как-то жизненно связаны, но при этом оставались совершенно чужими – даже не столько потому, что принадлежали к разным социокультурным стратам, сколько потому, что были личностно очень разными людьми. Вот он-то был, как я теперь понимаю, человеком, соответствующим времени. Ему нужна была группа, и меня он рассматривал как члена определенной социальной группы. Его отношение ко мне определялось этой установкой, и именно в этом плане я ему был нужен.
Это очень правильная, оправданная установка, но только я-то ничего не понимал, и потому для меня в принципе не существовало групповых отношений с людьми. Я сталкивался с каждым как с индивидом и личностью, не понимая этой групповой структурации, и поэтому, пройдя физфак, а дальше философский факультет, – практически до встречи с Александром Александровичем Зиновьевым, – я всегда оставался один. Причем это одиночество – и в этом вся суть – не было одиночеством в традиционном смысле («он одинок»), поскольку я ничего подобного не чувствовал. И более того, мне эта принадлежность к группе вообще не была нужна: мне было достаточно самого себя и моей деятельности; деятельность, или мыследеятельность, заменяла мне групповые отношения. Это было одиночество в смысле, так сказать, автономности индивидуального существования, противопоставленности его всем остальным.
У меня были, скажем, какие-то особые отношения с Юрой Стрельниковым – одним из тех студентов физфака, которых я исключал из комсомола, как я уже вам рассказывал. Потом он, решая для себя сложную задачу, кто я – циничный, лживый карьерист или дурак, который принципы воспринимает всерьез и, так сказать, реализует их неуклонно, пришел к выводу, что я – второе. И с тех пор началась наша очень долгая и тесная дружба, несмотря на мою отчужденность.
Возникали отношения и с другими людьми, но при этом я оставался один в группе и один на курсе. Я оказался совершенно чужим для курса, и поэтому факультетское бюро решило не продвигать меня дальше по общественной лестнице и вообще никак не выдвигать, а найти мне что-то вроде частной общественной работы. Была даже какая-то занятная беседа, когда вызвал меня Иван Жёлудев, закрыл дверь и, так сказать, всячески обхаживая с разных сторон, старался аккуратно сформулировать эту мысль, поскольку боялся то ли обидеть меня, то ли вызвать неожиданную для него реакцию… А мне было, между прочим, абсолютно все равно, чем заниматься, – в принципе. Оказывается, бюро решило сделать меня пропагандистом в одной из групп первого курса. Это был очень редкий случай, когда студент второго курса, не будучи членом партии, становился пропагандистом в группе первого курса. Но Иван Жёлудев за меня поручился, сказал, что я очень силен.
И еще произошла очень характерная история. Мы должны были ехать на работы (я мельком уже говорил об этом). За два дня до этого я заболел воспалением легких и в день отъезда лежал с температурой сорок, чуть ли не в бреду, и на сборный пункт, естественно, не явился. Приехала делегация из ребят к нам домой, чтобы выяснить, каким образом я укрываюсь. Там был, в частности, и один из тех, кого я исключал из комсомола, – Постовалов. Потом меня вызывали на факультетское бюро, где это все обсуждалось. Короче, уже начали назревать такие симптоматичные явления, через которые, кстати, проходят многие и многие.
Вообще, есть такая проблема – существование интеллигентного студента в вузе. Насколько я понимаю, нечто подобное было в какой-то момент и у вас, Коля. Сама по себе это очень стандартная, типичная история.
На втором курсе все это начало развертываться в серию конфликтов и привело к первому характерному взрыву, когда меня уже начали было исключать из комсомола. Здесь наложились друг на друга две группы событий.
Первая связана с моей работой в качестве пропагандиста. Я рассказывал студентам первого курса – в связи с постановлением партии и правительства об усилении идеологической работы – о Платоне и Аристотеле, про борьбу материализма и идеализма, об агностицизме Канта, про Достоевского, который в те годы был фактически недоступен, и многое другое. После четырех, наверное, занятий, которые ребятам очень нравились, наши семинары начали проходить при постоянном участии проверяющих комиссий, а примерно на седьмом или восьмом занятии (я увеличил их число, чтобы чаще собираться и обсуждать все эти работы) меня вызвали в партком и долго расспрашивали, зачем мне Платон или Кант и какое это имеет отношение к пропагандистской работе. Я старался как-то объяснить. Тогда от греха подальше меня освободили и от этой работы, но дальше это небольшое происшествие наложилось на более страшную историю.
Тут я опять должен вернуться назад. На первом курсе, на семинарах по основам марксизма-ленинизма, я пришел к выводу, что стыдно не прочесть – ну, скажем, пару раз – от корки до корки в хронологической последовательности собрание сочинений В. И. Ленина и вообще [нужно] восстановить историю большевизма. Поэтому параллельно с занятиями физикой я начал, читая Ленина, усиленно заниматься историей партии. Фактически я проходил эту историю, восстанавливая обстоятельства, изучая документы по старому изданию, где много примечаний Бухарина, Рязанова, Радека и других деятелей партии, и вообще мысленно разыгрывал, как эти события развертывались, какие были люди, в какие отношения они вступали друг с другом и т. п. И поэтому к началу второго курса я уже довольно хорошо знал и понимал ленинскую идеологию (подлинную), причем с позиции заимствованной – с позиции члена партии тех лет, так как я мысленно это проиграл через все съезды, через партийную борьбу.
Ну, поскольку я довольно хорошо выступал на семинарах, группа начала очень скоро использовать это мое качество, то есть когда был какой-нибудь очень сложный семинар и никому не хотелось готовиться, меня выпихивали, и я делал доклад, что-то рассказывал и т. д. Преподавателем тогда у нас был уже не Туз, а Марон. Такой яркий, жгучий еврей – еврейство у него было написано на всем – с гигантским крючковатым носом, нависшим над тонкими губами, большой знаток истории партии, как, впрочем, и все аспиранты кафедры истории партии. Причем в те годы они знали это по-настоящему, то есть действительно, как и я, жили событиями партийных съездов. Мы с ним нередко спорили по одному, по другому вопросу – когда он меня поправлял, когда я его. В общем, разговаривать с ним было очень интересно.
Но дальше произошло вот что. В этот момент вышли первые материалы Коминтерна[152] – послевоенного Коминтерна,