Поэтому птица в неволе поет - Майя Анджелу
Прежде чем выйти из Лавки, Мамуля велела мне почистить зубы и прополоскать рот «Листерином». От одной мысли о том, что придется разжать стиснутые челюсти, боль сделалась еще невыносимее, однако, когда Мамуля объяснила, что к доктору положено приходить безупречно чистым, причем это прежде всего касается той части тела, которую будут осматривать, я собрала волю в кулак и раздвинула зубы. В рот попал прохладный воздух, клыки заныли – я утратила последние остатки разума. От боли я заледенела, родным разве что не пришлось меня связать, чтобы вытащить зубную щетку изо рта. Немало усилий потребовалось и на то, чтобы отправить меня в дорогу. Мамуля заговаривала со всеми встречными, но поболтать не останавливалась. Объясняла через плечо, что мы идем к врачу и «покалякаем» по дороге домой.
Пока мы не дошли до пруда, весь мой мир состоял из боли – нимба и ауры, окруживших меня на три фута. Когда мы миновали мост и оказались на территории белых, рассудок постепенно протолкался на первый план. Пришлось больше не стонать и распрямить спину. Белое полотенце, которым мне подвязали щеку, сделав узел наверху, необходимо было поправить. Умираешь – так умирай достойно, раз делать это привелось в белой части города.
На другой стороне моста боль вроде бы притихла, как будто от белых налетел белый ветерок, обволакивая собой все в окрестностях – в том числе и мою челюсть. Гравиевая дорожка здесь была глаже, камушки – мельче, а нависавшие над нею ветки деревьев укрывали нас почти полностью. Если даже боль и не ослабла, знакомые и при этом странные виды так меня зачаровали, что я стала чувствовать ее меньше.
При этом голова продолжала пульсировать в настойчивом ритме басового барабана: как могла зубная боль посидеть под замком, услышать песни пленников, их блюзы и смех – и при этом не измениться? Как могли один, два – да хотя бы и полный рот рассвирепевших зубных корней встретиться с целой телегой детей-белошвальников, выдержать их идиотский снобизм – и не утратить сознания собственной значимости?
Рядом со зданием, где находился кабинет дантиста, вилась тропка: по ней ходили слуги и торговцы, приносившие товар в мясную лавку и в единственный в Стэмпсе ресторан. Мы с Мамулей пробрались по этой тропке к черному ходу в кабинет дантиста Линкольна. Солнце светило ярко, придавая дню вид непримиримо-реальный; мы поднялись по лестнице на второй этаж.
Мамуля постучала в заднюю дверь, нам открыла белая девушка и неприкрыто удивилась, увидев нас за порогом. Мамуля сказала, что хочет видеть дантиста Линкольна – ему нужно передать, что пришла Энни. Девушка решительно закрыла дверь. Унижение от того, что Мамуля заговорила с молодой белой так, будто у нее вообще нет фамилии, было сродни физической боли. Казалось, это уж вовсе несправедливо: у тебя болит зуб, болит голова – и при этом приходится нести на плечах тяжкое негритянское бремя.
Не исключено, что боль успокоится, а зубы выпадут сами. Мамуля сказала: мы подождем. Мы больше часа простояли у дантиста на заднем крыльце, на жарком солнце, опираясь на хлипкие перила.
Он открыл дверь, посмотрел на Мамулю.
– Ну, Энни, чем могу помочь?
Он не заметил ни полотенца у меня на щеке, ни моего распухшего лица.
Мамуля сказала:
– Дантист Линкольн. Вон, внучка моя тут. Два зуба сгнили, ужасно мучается.
Она дожидалась, когда он подтвердит правдивость ее слов. Он никак не откликнулся: ни словами, ни выражением лица.
– Уже, почитай, четвертый день зубы болят, вот я ей сегодня и сказала: «Милочка, уж пойдем к дантисту».
– Энни?
– Да, сэр, дантист Линкольн.
Слова он подбирал старательно – так другие ищут жемчужины.
– Энни, вам известно, что я не обслуживаю негров – цветных.
– Мне это известно, дантист Линкольн. Но речь о моей внученьке, а она будет хорошо себя вести…
– Энни, у каждого свои принципы. В этом мире без принципов не прожить. Мой принцип – я не обслуживаю цветных.
Солнце растопило масло у Мамули на коже, расплавило вазелин у нее в волосах. Блестя жирным блеском, она наклонилась, выйдя из тени дантиста.
– Сдается мне, дантист Линкольн, ей вы можете помочь, она же еще малышка. Сдается мне, я вам когда-то сделала одолжение-другое.
Он слегка покраснел.
– Вне зависимости от одолжения. Все деньги я вам выплатил, и делу конец. Прошу прощения, Энни. – Рука его легла на дверную ручку. – Прошу прощения. – Второе «прошу прощения» он произнес не так бездушно – кажется.
Мамуля сказала:
– Ради себя я бы не стала настаивать, но тут отказ принять не могу. Речь же о внучке. Когда вы пришли ко мне занять денег, я не заставила вас меня умолять. Вы попросили – я дала в долг. Хотя оно было и против моих принципов. Я не ростовщица, но вы бы остались без этого дома, вот я и попробовала помочь.
– Я расплатился, а повышая голос, вы ничего от меня не добьетесь. Мои принципы… – Он выпустил дверь, шагнул к Мамуле ближе. Мы все втроем сгрудились на крохотном крыльце. – Энни, мои принципы таковы: я скорее псу в пасть руку засуну, чем в рот черномазому.
На меня он не взглянул ни разу. Повернулся и шагнул за дверь, внутрь, в прохладу. Мамуля на несколько секунд ушла в себя. Я забыла обо всем на свете, кроме ее лица – оно, по сути, было для меня новым. Она подалась вперед, взялась за дверную ручку и обычным своим мягким голосом произнесла:
– Сестра, спустись с крыльца. Подожди меня. Скоро вернусь.
Я знала, что перечить Мамуле опасно даже в самых обыденных обстоятельствах. А потому спустилась по крутой лесенке, боясь оглянуться и боясь этого не сделать. Повернулась я, когда дверь хлопнула – Мамуля исчезла.
Мамуля вошла в приемную как к себе домой. Одной рукой отшвырнула в сторону стерву-медсестру и шагнула прямо в кабинет дантиста. Он сидел в кресле, затачивая свои страшные инструменты и добавляя горечи в порошки. Глаза его полыхали угольями, руки удлинились вдвое. Он поднял на нее глаза за миг до того, как она ухватила его за ворот белого халата.
– Встань, когда дама входит, хам бессовестный. – Язык ее утончился, слова гладко выкатывались наружу. Гладко и отчетливо, точно краткие раскаты грома.
Выбора у дантиста не было – пришлось встать и вытянуться по стойке смирно. Через миг голова его упала на грудь, голос звучал смиренно:
– Да, мэм, миссис Хендерсон.
– Ты, ничтожество, думаешь, ты повел себя как джентльмен, когда вот так вот заговорил