Романески - Ален Роб-Грийе
Много позже, на втором году обучения, на мою защиту встал отец, когда меня лишили полупансионного довольствия за то, что я «сказал черт репетитору». На самом деле я ничего не говорил, а просто прошептал громче, нежели следовало бы: «Черт! Здесь совсем невозможно работать!» — когда зловредный надзиратель не разрешил мне взять из моего личного шкафчика в глубине класса словарь латинского языка. Воспылав своим традиционным анархо-либерализмом, отец набросился на окаменевшего от страха директора и заявил четко и ясно, что, как ему кажется, он отдал своего сына в лицей, а не на выучку к иезуитам и даже не в детский пансионат Девы Марии.
Таким образом, я продолжил учебу как свободный экстерн, то есть без репетиторов и пищевого довольствия; но в доме появилось немного больше денег, а суровая швейцарка Лина стала мне готовить обеды несравненно более вкусные и сытные, чем те, что подавались в лицейской столовке. Папа все так же по утрам разводил нас с сестрой по «школяндрам», расположенным на некотором удалении друг от друга. Он мерил землю своими длинными ногами, а его дети трусили рядом по проспекту Дю Мэн, бульвару Вожирар и бульвару Пастера. Когда мы поднимались на его, бульвара, верхнюю точку, всякий раз неожиданно для нас на фоне утреннего неба, над кронами деревьев возникали увенчанные башенками крыши центральной части школьных зданий, коих черепичные скаты ярко блестели в первых лучах солнца; сложная архитектура крыш напоминала нам перекрытия какого-то замка времен Возрождения, и мы окрестили мой лицей Schloss-Buffon в честь Шамиссо де Бон-кура, чью трогательную поэму об утраченной родине мы декламировали на немецком языке, спускаясь вниз по центральному тротуару бульвара.
Все это действительно было реальным, то есть фрагментарным, ускользающим, бесполезным, даже настолько случайным и частным, что каждое событие и каждый момент времени казались беспричинно происшедшими, а любая жизнь в конечном итоге представлялась лишенной всякого объединяющего смысла и значения. Появление современного романа связано именно с этим открытием: действительное не является непрерывным и состоит из беспричинно противостоящих друг другу элементов, каждый из которых уникален, из элементов тем более трудно воспринимаемых, что они возникают алеатуарно, сиречь непредвиденно, вне связи с чем-либо.
Англосаксонские эссеисты утверждают, будто романический жанр зародился в начале XVIII столетия, и никак не ранее, когда Дефо, а вслед за ним Ричардсон и Филдинг решили, что действительность — это то, что существует сейчас и здесь, а не где-то там, в «лучшем» замирье, вневременном и абсолютно целостном. Отныне реальный мир более не соотносят с абстрактной (и совершенной) идеей вещей, повседневное существование которых до сих пор было всего лишь бледным отражением; теперь его стали помещать в предметный мир, имеющий место здесь, внизу, в тот, который каждый видит, слышит, осязает и воспринимает в меру накопленного опыта.
В результате действительное, которое ранее находило себе место исключительно в общем и универсальном (знаменитые «универсалии» схоластиков), вдруг оказалось таким простым, что сделалось невозможно — разве что ценой серьезных уменьшительных искажений — включить его в категории чувства. То, что впредь будет именоваться novel20, чтобы точнее охарактеризовать новизну жанра, стало обращать на себя внимание исключительно конкретными (что вовсе не означает «объективными») подробностями, передаваемыми со скрупулезной простотой, даже во вред (что со всей очевидностью обнаружится скоро) осознанию общего образа или любого другого целого.
Итак, целостность мира начала распадаться. Что же касается компетентности рассказчика, то она поначалу считалась прежней. Позволительно даже сказать, что она укрепилась благодаря мнению о том, что существует только тот мир, который ему известен. Все спустились на землю, однако, как никогда прежде, рассказчиком оказался некий богочеловек. Только отныне он более интересовался мелкими, непосредственно воспринимаемыми вещами, а не великими опосредованными концепциями.
Лишь с приходом Лоренса Стерна и Дидро повествовательная речь заявила о своем праве на полную творческую свободу и на некомпетентность, на каждом повороте повествования утверждая с заговорщицкой усмешкой на устах: «Значения всего этого не знает никто: ни я, ни вы. И потом какой это имеет смысл, если при любом раскладе можно придумать все что заблагорассудится?» Вспомните удивительное начало «Жака Фаталиста», логично ассоциируемое с началом «Безымянного» Сэмюела Беккета, появившегося два века спустя.
Вслед за революционным восторженным периодом, когда понятие истины (божественной и человеческой) было походя поставлено под сомнение, после хаоса кровавых революций, цареубийств и якобы освободительных войн произошел неизбежный откат: во Франции взяла власть в свои руки буржуазия (как монархического, так и католического толка), и почитаемые ею ценности потребовали нечто обратное, а именно абсолютную прочность смысла, безукоризненную полноту действительности, временные и причинные гарантии и никаких, даже самомалейших, противоречий. Как высоко находились эмпиреи, где блуждали мысли Жака с их пространством, вдруг, ни с того ни с сего, распадающимся на составные части, с их нарочито запутанными интригами и временем, которое по собственной прихоти то искривляется, то возвращается вспять? А лежали они значительно дальше, чем те, где совершаются наши сегодняшние блуждания. С приходом Бальзака цельность мира и компетентность рассказчика оказались на самой высокой и ранее не доступной точке.
Родилась «реалистическая» идеология, в соответствии с которой мир, замкнутый и окончательно утвердившийся в своей завершенности, тяжеловесный и однозначный, — абсолютно доступен для осмысления; идеология, в соответствии с которой все романические составляющие должны быть (и таковыми являются) классифицированы и иерархизованы, а интрига — линейная — обязательно развертывается сообразно с бодрыми законами рационализма, тогда как характеры суть типы: старик — это скупость, юноша — амбиции, мать — самопожертвование, и так далее. Так — очень быстро — возвратилось универсальное.
Даже когда Бальзак вскрывает зарождающееся дробление человеческого труда и вслед за ним — дробление всего общества и индивидуального сознания (именно поэтому марксист Лукач увидел в Бальзаке революционного писателя, сражающегося с капиталистической индустриализацией и порожденным ею отчуждением), то делает он это в лоне текста, где, наоборот, все способствует усилению побеждающей буржуазии, благодаря невинно-безмятежной непрерывности повествования, которая призвана убедить читателя в том, что в системе нет никаких серьезных (структурных) трещин, а спокойное отправление власти и доминирование над миром одного класса справедливы, необходимы, ибо великий писатель этим занимается тоже и даже под прикрытием тех же идеалов. За субъективностью, признанной энциклопедистом Дидро, естественно следует объективность, точнее ее маска.
Между тем вскоре появляется Флобер. Происшедшая в 1848 году первая пролетарская революция стала заметной вехой XIX столетия. Добросовестность и общепринятые ценности начинают стремительно терять авторитет. «Мы», так же открывающее «Госпожу