История моей жизни. Записки пойменного жителя - Иван Яковлевич Юров
Между тем в нелегальной литературе упор делался, главным образом, именно на 8-часовой рабочий день для рабочих и помещичью землю для крестьян. Я перед своими слушателями об этом много распространяться не мог.
Оставались еще подати и косвенные налоги. Но и они не были серьезной проблемой. При всей бедности нашего мужицкого бюджета отмена подати в 10–15–20 рублей не принесла бы осязаемого улучшения жизни. То же и с косвенными налогами на сахар, табак и спички, на них не так уж много тратилось. Чай пили вприкуску и не каждый день. Правда, перед войной, в последние годы, имея заработок от лесозаготовок, стали пить его чаще, но сахару считалось достаточным к чаю для одного человека одного пильного кусочка, а детям давали меньше. Значит, и на отмене косвенных налогов мы немного бы выгадали. Дальше имелось в виду удешевление мануфактуры и других товаров, но и их мы покупали немного, хозяйство было в основном натуральным.
А между тем верилось, что и в нашем краю революция коренным образом изменит жизнь к лучшему, но каким образом, в чем конкретно, я не мог додуматься. Я верил в то, что после революции новым правительством, где будет большинство представителей рабочих и крестьян, поскольку их большинство в стране, будут приняты какие-то меры к тому, чтобы труд наш был продуктивнее. Чтобы мы при меньшей затрате времени и сил могли иметь более обеспеченную жизнь, но какие это будут меры — не знал.
Правда, и в то время мне приходилось читывать рассуждения ученых людей о том, что если бы всю даже тогдашнюю технику применить только для создания и добывания нужного и полезного для людей, то можно было бы работать не больше 4–5 часов в сутки. При условии, чтобы работали все трудоспособные, то есть и привилегированные классы. Но как это осуществить?
И все же я верил, что революция, несомненно, принесет улучшение нашей доли и поэтому при каждом удобном случае горячо ратовал за нее.
Уход от отца. Поездка в Архангельск
Для меня лично при размышлениях о будущем первым желанием было то, чтобы в этом будущем дети не были отданы на произвол родителей, по крайней мере, хотя бы взрослые были равны в правовом отношении. Гнет отца был для меня худшим из всех ужасов, это был какой-то кошмар. Я ни одного дня не был спокоен. Его глухая злоба довела меня до того, что, когда мне приходилось сним объясняться (а по-хорошему это никогда не получалось), меня начинало трясти, как в лихорадке, и голос дрожал. Мне было стыдно за эту слабость, но преодолеть ее, оставаться хотя бы внешне спокойным я не мог. Достаточно было кому-нибудь сказать мне, что тебя, мол, отец опять ругал, как меня охватывала дрожь. Он стал для меня какой-то бесчувственной, злобной, готовой меня раздавить враждебной силой.
Это привело, наконец, к тому, что я с женой и полуторагодовалым ребенком вынужден был уйти из дома, захватив только свою скудную одежонку и не зная, как дальше добывать средства существования для семьи. Правда, кое-какой план я наметил, но он даже мне самому не казался надежным, когда я уходил, и так оно и оказалось впоследствии.
А произошло все это таким образом. Весной 1913 года ввиду того, что рабочей силы у нас в семье стало достаточно, брат Семён, которому было около двадцати лет, ушел матросом на пароход, чтобы хоть немного заработать: матросам на Сухоне платили 15 рублей в месяц. На Троицу он вышел домой на побывку и погулять, а взамен его пошел на это время я и ходил на пароходе две недели. За это время я убедился, что не хуже других матросов могу справляться с работой, носить грузы. Это меня окрылило: значит, несмотря на свою больную ногу, я все же могу работать и вне своего хозяйства, не под властью отца. И я решил во что бы то ни стало из дому уйти. Тем более что жена все чаще стала мне говорить, что «лучше уж под одним окном выпросить, а под другим съесть, чем переносить каждый день такую съеду». По возвращении домой я все больше склонялся к этому намерению, но пока никому о нем ни слова не говорил, даже жене.
Дожили до Петрова дня[243]. Назавтра нужно было идти начинать сенокос. Отец без меня говорит матери: «Шчо у нас тот бобыль-от[244] не ладит ни кос, ни граблей, видно не думает нонче сенокосить-то?» Ночью, когда мы ушли с женой спать на сарай, я ей сказал, что завтра уходим из дому и посвятил в свой план. Она — в слезы, мне пришлось ее утешать, так до утра и не заснули.
Последнее время мы с отцом совершенно не могли разговаривать. Если приходилось остаться в избе вдвоем, мы сидели молча, не в силах начать разговор даже о хозяйственных делах. Но перед уходом я все же решил объясниться с ним основательно. Встав утром и придя в избу, я увидел его сидящим у стола. Присел и я с другой стороны. Мать была около печки, Акимка и Матрёшка обувались в лапти. Тут вошла в избу и жена.
— Ну, отец, — начал я, — сегодня я хочу с тобой поговорить.
Он, по обыкновению, упер глаза в пол.
— Нам