Сергей Андреевский - Книга о смерти. Том I
К ночи я уже пошел не в гостиницу, а в замок… Сторож открыл мне чугунные ворота, и я направился по извилистой аллее, среди голых березок, к левому флигелю, где мне и обещали комнату. Витая лестница была освещена. Мое помещение было натоплено: в нем оказались три высоких комнаты: в первой я увидел великолепную копию Тициана «Просьбы Амура», во второй нашел письменный стол, в третьей была спальня. Кровать, белье – все было превосходное. Слуга, состоявший при флигеле, был, очевидно, обучен уходу за настоящими господами, потому что назвал мой сундук «кофром» (coffre). И я на целую неделю поселился в этом уголке дворца, где мне подавали чай в изящном сервизе, причем всегда обрезывали корочку на кружках лимона.
Потянулись дни процесса. В 12 ч. в совещательной комнате судей всегда подавался завтрак, состоявший из горячей кулебяки и соленых закусок. Туда же приглашались и адвокаты. Кулебяки были сочные и вкусные. В этот час солнце обдавало нас своим золотом сквозь голые казенные окна. Все шумели и жевали. Уездный предводитель дворянства (он же и судья, в мундире с красным воротником) оказался знающим меня еще лет восемь тому назад по одной моей защите в Могилеве. Он мне напомнил об этом знакомстве в задушевнейших выражениях, из которых я заключил, что его более всего поразило, как я постарел: «Вы тогда были красавец, совсем молодой человек!..» – и я чувствовал, что он с ужасом для себя сокрушается о пробежавшем времени, и я понимал, до какой степени я, вероятно, изменился. А солнце грело так молодо. И я, внутри себя, как будто видел себя таким же, как и прежде. Но с какою-то необъяснимою покорностью судьбе я соглашался с тем, что это уже не то…
Так я проводил время между залою думы и флигелем замка – между заботами дела и отдыхом в чужом дворце.
Как-то, в праздничный день, когда заседание открылось позже, я вышел погулять вокруг замка и встретил управляющего. В домовой церкви Паскевича звонил колокол. На террасе, перед долиною Сожа, при свете яркого февральского утра, блестела великолепная громадная статуя Кановы – бронзовый Станислав-Август на бронзовом коне. Польский король был изображен в виде римского юноши, легко сидящего на коне, с величественно протянутою рукою. Великолепное, сильное животное гордилось своим седоком. Вокруг статуи, между дворцом и балюстрадою террасы, были раскинуты подернутые утренним морозом сухие цветники, составляющие летом чудесный ковер с целою сетью прихотливых тропинок. Управляющий обратил мое внимание на громадность парка и на электрические фонари, расставленные во всех его концах. «Летом здесь целое море цветов!..»
Мы пошли по прямой дорожке, которая вела от этих цветников к часовне над гробом фельдмаршала Паскевича. Эта часовня в русском стиле была настоящим ювелирным произведением – вся покрытая мозаикою, заказанною в Париже. По обеим сторонам часовни, на земле, возвышались маленькие отдушины из матовых стекол, – «чтобы в склепе был сухой и чистый воздух», – пояснил мне управляющий. – А как там внутри все богато! – Но я не пожелал спуститься туда.
Я торопился пользоваться временем, чтобы осмотреть дворец. Внутренность его оказалась до такой степени царскою, что все, мною виденное, даже как-то не совмещалось с жизнью частного лица. На каждом шагу – залы, как в Эрмитаже, переполненные грандиознейшими предметами искусства – картины, статуи, вазы, фонтаны, обои штофные, стеклярусные или из золоченой кожи и т. п. Кровать княгини, под балдахином, – нечто вроде восхитительного трона любви, созданного вдохновенным Булем не для людей, а для богов. От центрального корпуса замка к обоим флигелям шли галереи с зимними садами.
Старый князь со старою княгинею, бездетные, замкнутые, живут здесь! Культ фельдмаршала Паскевича виден во всем. В каждой комнате можно встретить картины из его карьеры, его трофеи, царские подарки и т. д. – И его кости благоговейно вентилируются в подвале парижско-византийской часовни…
Мне показалась удивительною и странною эта крепкая, почти безвестная и столь роскошная жизнь наших «остальных» вельмож.
И я возвратился к своему судебному делу.
Я вышел из дворца, по дорожкам парка, мимо голых березок, к чугунным воротам. За воротами широкая базарная площадь уездного города была оживлена праздничным съездом хохлов с их телегами, сивыми шапками и разным деревенским товаром. Этот народ мне близок с детства; каждая свитка, каждый гусь нашептывали мне мои первые впечатления жизни; эти родные впечатления были теперь для меня и очень внятны, и в то же время совершенно недоступны, – как будто я проходил мимо самой дорогой могилы, из которой все равно ничего не услышишь.
Думский зал, по мере движения процесса к развязке, делался все более многолюдным. Толпа за барьером, отделяющим участников суда, становилась совершенно компактною. Я чувствовал себя скучающим и нервным; скучающим потому, что давно понял все это дело насквозь, а нервным потому, что предстояло состязание. Пропуская перед собою последних свидетелей, я почти ничего не заносил в свои заметки и, ради развлечения, оборачивался на публику. Там, в задних рядах, выделялась красивая брюнетка еврейского типа с чудесным цветом лица, – в ловком, модном платье из темно-зеленого сукна, с грациозным молодым бюстом. Она постоянно теребила черную сетчатую вуалетку, спущенную до половины лица, своими тонкими белыми пальцами. Рука у нее была длинная, изящная. Рядом с ней сидел цветущий офицерик, пожиравший ее глазами; но более авторитетным казался мне ее сосед с другой стороны, – тот самый еврей, который так любезно предложил мне свои услуги, чтобы устроить меня в «Континентале». Мне нравился этот отдаленный, незнакомый женский образ. Наши глаза начали невольно и часто встречаться; в этой незнакомке чувствовалась кокетливая варшавянка.
Начались прения. Мне пришлось говорить вечером, после краткой речи моего товарища, приехавшего из Киева. В зале было душно и от толпы, и от ламп. Но я как-то счастливо освоился с этой духотою и заговорил в ней полным, спокойным голосом.
Понемногу я почувствовал, что аудитория отдала мне свое единодушное внимание, и я высказал совершенно просто все, что думал. Но именно вследствие простоты – впечатление оказалось каким-то чрезвычайным. И когда после моей речи было закрыто заседание, то, проходя через толпу, я отовсюду слышал тот сдержанный говор одобрения, который сильнее всяких рукоплесканий. И тут же, на моем пути, еврей из «Континенталя» попросил у меня позволения «представить мне жену» – ту самую даму из публики, о которой я уже говорил. Я приветливо подал ей руку, взглянул прямо ей в глаза, казавшиеся увеличенными от жары и от видимого волнения сочувственной мне слушательницы. Она проговорила мне какую-то любезность, в ответ на которую я пробормотал что-то вежливое, – и протискался к выходу.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});