Король жизни / King of Life - Ян Парандовский
Узник дрожал от холода и страха. Переступая с ноги на ногу на леденившем ступни каменном полу, он пытался угадать, какое наказание ждет его. Но больше, чем наказания, боялся он оглянуться назад. Когда же наконец, после целой мучительной вечности, услышал шаги надзирателя, он замер в неподвижности. Надзиратель швырнул на пол пару башмаков.
— Назад, в камеру!
Таким манером майор Айзексон выдал своему арестанту новые башмаки.
Каждые несколько часов тишину нарушали внезапные вопли. Изо всех камер им отвечал подавленный стон. Чудилось, будто несколько сот узников, друг от друга отделенных, ничего один о другом не знающих, образуют единое тело, сосредоточенно и чутко все воспринимающее. Кого-то наказывали розгами, длину и толщину которых м-р Айзексон давно уже высчитал и которые он всегда собственноручно нарезал из свежих березовых веток. «Раз, два, три, четыре»,— считали в камерах, и все сердца стучали сильнее при каждом изломе минутной тишины.
Раз в полтора месяца приходил тюремный капеллам. Преподобный М.-Т. Френд после сорока лет службы перестал быть другом людей. Он любил животных: цепных собак и птиц в клетках. Тюремные правила не разрешали держать собак на цепи, поэтому он держал черных и простых дроздов да канареек; две его комнатки, увешанные большими железными клетками, были как бы тюрьмою в тюрьме. Еще издали слышался но коридорам свист его астматического дыхания, а когда он входил в камеру, полагалось стоять смирно в углу и отвечать «да» или «нет». Вопросы касались раскаяния, молитвы. Потом шло несколько цитат из Библии. Через несколько минут пастор удалялся, оставив трактат или брошюру, каковые в несметном количестве доставлялись всяческими благочестивыми обществами. На пороге он еще оборачивался и напоминал узнику, что первый долг— научиться терпению. Однажды Уайльд не выдержал.
— Я могу быть терпеливым,— сказал он,— поскольку терпение — это добродетель. Но здесь требуют от человека апатии, апатия же является грехом.
По воскресеньям ходили в часовню. Этим рабам скорби не разрешалось даже спрятать лицо в руках. Полагалось стоять как можно прямее и смотреть на алтарь, не опуская век. Кто склонит голову, тому стражник поднимал ее ударом кулака. В проповеди говорилось о счастье. Счастье заключалось в том, что преступник живет в христианской стране, где заботливое правительство печется равно о благе его души, как и о безопасности его грешного тела, дозволяет ему защищать себя перед судом, а затем открывает пред ним тюрьму, которая, подобно чистилищу, избавляет его от пороков.
Такие царили здесь порядки, к которым в конце концов приходилось привыкнуть. Невыносимы были всякие неожиданности, и худшая из них — инспекция. Приезд какого-нибудь сановника предвещало за несколько дней усиление строгостей. Били чаще и безжалостнее. Начальник тюрьмы делал обход камер, подчиненные, выказывая усердие, свирепствовали, для провинившихся не хватало карцеров.
Уайльд получал каждую неделю по книге из тюремной библиотеки, других м-р Айзексон не разрешал. Книги были грязные, потрепанные — под стать содержанию. Сперва Оскар их читал, потом и к этому остыл, только с жадностью ждал конца квартала, когда приходило письмо от Роберта Росса. Там всегда было с десяток страниц, интересно и остроумно написанных,— о современных писателях, о литературной жизни, о книгах. Узник не имел права сам получать письма, его вели к начальнику тюрьмы, и тот их читал ему. М-р Айзексон за целый год не произнес бы столько слов, сколько было в каждом письме Росса. Однако он исполнял свой долг до конца, только через часок-другой Уайльда бросали в карцер или давали ему испытать гибкость и крепость березовых розог.
Теперь Оскару труднее было справляться с тишиной, чем прежде — с шумом. Но он научился просеивать ее, будто бессчетное количество одинаковых, круглых, беззвучных зерен. Ну какой может быть шум от туфель из толстого, мягкого войлока, ступающих по хорошо пригнанным каменным плитам? А ему все же удавалось уловить осторожные шаги надзирателя, он слышал, как тот приближается из глубины дальнего коридора, и за несколько секунд заранее угадывал, когда засветится фонарь в дверной щели.
Он жил ныне самим собой, питался собственной субстанцией, как животные, спящие всю зиму в тесном одиночестве. Когда для него уже было утрачено все прекрасное и блестящее, чем он некогда обладал,— отчаяние, подобно пламени, быстро все это пожрало,— остались еще какие-то крохи, жалкие, никчемные в своем убожестве. Вдруг слышался ему плач младенца, плач второго его сына, Вивиана, так напоминавший в первые дни кваканье лягушки, что, когда он, бывало, ночью слышал этот звук, зубы стискивала судорога бешенства. Или вспомнится стук повозок, проезжавших за час до рассвета по Тайт-стрит,— они когда-то будили его своим грохотом, он слышал проклятия возниц, щелканье бичей,— а теперь в горле пересыхало при мысли о том, какое было бы счастье опять услышать это ночные шумы и опять, как прежде, почувствовать надежность замкнутой комнаты, ласку закрытых темными шторами окон, доброту постели, в которой он так легко снова обретал прерванный было сон.
С наступлением дня просыпался его единственный товарищ — муха, которую ему удалось запереть в своей камере.
Посещения друзей приносили вести из мира и изрядную толику горечи. У кого была записка из министерства, тому разрешался разговор в отдельном помещении. За тем же столом сидел надзиратель и пристально смотрел на руки — не принес ли гость чего-нибудь подозрительного. Голубым или красным платком Оскару едва удавалось прикрыть обезображенное лицо. С каждым разом все больше виднелось седых волос. Незалеченное правое ухо кровоточило. Разве не дают здесь хотя бы клочка ваты? С.3.3. на такой вопрос не отвечал. Он уверял, что все надзиратели к нему добры, и прикрывал глаза, чтобы взгляд не выдал.
Ходить с опущенной головой стало теперь столь же естественно, как прежде было держать ее прямо и смело смотреть вперед. Однажды, воротясь в камеру, он заметил у ее двери нечто, чего раньше не видел, но что, вероятно, всегда там было: табличку с номером камеры и с его фамилией, на ней ежедневно записывали замечания о поведении узника. Но удивительней всего была дата — четко написано «март». На полуденной прогулке он заметил над высокой стеной ограды верхушки нескольких деревьев. Ветки были черные от сажи. Но кое-где на них проглядывала зелень. Над деревьями, вверху, плыли облака. Он опустил глаза, словно устыженный видом этой дерзновенной свободы.
То был день необычных происшествий. После обеда Уайльда вызвали к начальнику тюрьмы, который дал ему чернила, перо и лист бумаги с надписью: «Ее Королевского Величества тюрьма в Рэдинге».
— Можете написать письмо. Если будете себя хорошо вести, получите в