Король жизни / King of Life - Ян Парандовский
— Принц Флер де Лис просит напомнить вам о себе.
Уайльд посмотрел удивленно, он не понял.
— Этот господин теперь за границей,— повторив предыдущую фразу, уточнил адвокат.
И упомянул Неаполь, виллу, книжку стихов. Все сразу стало ясно. Уайльд засмеялся — впервые со дня приговора. «Принц Флер де Лис»! Можно умереть со смеху. «Принц Флер де Лис» напоминает о себе человеку, у которого вместо имени номер его камеры, одной из тысячи в длинных галереях тюрьмы. Когда ему запрещены любое слово, самая обычная фраза, которую может себе позволить последний нищий, кто-то издает книгу стихов и, возможно, вдохновляется воспоминаниями о странной, злополучной дружбе. «Этот господин теперь за границей». И, словно безумный его смех обладал разрушительной силой, по камере, чудилось, прошла буря: рассыпались темные своды, сырые стены и открылся широкий вид на просторы моря, в котором купались белые дома Неаполя. Взгляд ввинчивался в их гущу, пахнущую свежим, теплым воздухом, искал знакомые крыши, фасады, ворота, чтобы среди них обнаружить ту единственную виллу, которая, верно, сгорела бы-, достигни до нее убийственная, как молния, ненависть.
Три месяца Уайльд не думал о Дугласе. И вдруг «принц Флер де Лис» сам напомнил о себе омертвевшей памяти.
Когда-то в далекие, баснословные времена октябрь сеял золотую листву. Большие лапчатые кленовые листья покачивались в воздухе с осторожностью опускающейся на землю птицы. Слова леди Куинсберрн звучали спокойно, мягко. Он не понимал, что она говорит,— с изумлением смотрел на пышную красоту, на миловидное, почти девичье лицо этой женщины, за плечами которой было сорок с чем-то лет и множество несчастий. Он удивлялся, откуда такое великолепное спокойствие у дочери буйной семьи Монтгомери оф Эглин тон, особенно при описании характера ее третьего сына.
— Вы его не знаете, — говорила она.— Бози вспыльчив, он, возможно, способен на жестокость. Очень тщеславен. При этом есть в нем что-то, что я назвала бы отсутствием сознательности в денежных делах. Тут он просто невменяем. Я тревожусь (какая тревога могла быть в этом существе, чье присутствие умиротворяло, словно бы вместе с листьями в этот осенний день упал на землю кусочек неба?), я тревожусь, что ваша дружба разобьется, натолкнувшись на эти недостатки.
— О миледи,— засмеялся Оскар,— тщеславие для молодого человека — нечто вроде прелестного цветка, который он может носить вполне непринужденно, особенно если зовется «лорд Дуглас». А то, другое,— право, не знаю: рассудительность и бережливость — это добродетели несвойственные ни моей натуре, ни моей нации.
Октябрьский этот день в Брэкнелле оттеснили другие воспоминания, и Оскар вдруг увидел Альфреда так отчетливо, что боялся шевельнуться на койке,— как бы н? кинуться на него и не схватить за горло. В ушах звучал его голос, виделись движения нервных рук, вновь послышались тщательно, будто по капле отмеряемые, слова за весь долгий срок в три года. В памяти ожили улицы и переулки, по которым они ходили вместе, шум воды, дыхание леса, порывы ветров, игра облаков,— все, что некогда сопутствовало их дням, возвратилось так явственно, что он видел даже положение стрелок на часах, отмеряющих время для них обоих. Поток страдания, который доныне неутомимо вращался вокруг скованного параличом ума, впервые метнулся в сторону, мчась к устью, пугающему сверканьем солнца и свобо ды. За одну эту ночь Оскар прошел все ступени отчаяния, бешенства, горечи, возмущения, судорожных рыданий страха и безмолвной муки.
Пришедший поутру надзиратель попятился, будто увидел упыря. Из угла глядела на него пара безумных глаз.
— Ваша жена пришла вас навестить.
В зале свиданий стояли две железные клетки, в нескольких метрах одна от другой. В проходе между ними стали два надзирателя. Когда за прутьями окошка противоположной клетки появилось лицо, до половины прикрытое красным платком, так что видны были только нос, блестящие глаза да полоска лба под серой шапкой, м-с Уайльд спросила:
— Это ты, Оскар?
Ей отвечал голос, которого она никогда не слышала.
— Я убью его, убью,— кричал он.— В тот же день,
когда отсюда выйду, в тот самый день, когда его увижу, я убью его, как собаку!
На часах, которые надзиратель держал в руке, прошло пять минут, пока узник только кричал со слезами на глазах.
— Говори громче,— успокоившись, сказал он и повернул голову левой стороной к окошку.— Я не слышу, что ты говоришь.
Миссис Уайльд ничего не говорила. Опять какое-то время прошло в молчании.
— А Сирил, что делает Сирил?
Она начала говорить о сыновьях — сперва о Сириле, потом о Вивиане, слова вырывались беспорядочно, смешиваясь со слезами. Надзиратель спрятал часы в карман.
— Оскар!
Окошко в противоположной клетке было пусто.
13 ноября 1895 года Уайльда перевозили из тюрьмы
Уэндсворт в Рэдинг. На станции Клэпхем пришлось полчаса ждать пересадки. День был ненастный. Оскар стоял под дождем, на руках у него были наручники. Люди останавливались поглазеть иа арестанта. Судя по странному, пугающему выражению лица, предполагали, что это крупный преступник. Конвоиры на вопросы не отвечали. Подошел поезд, и из числа пассажиров выделилась новая кучка любопытных. Какой-то джентльмен остановился, потом хотел было уйти, но опять вернулся, перехватил взгляд узника и, подойдя поближе, плюнул ему прямо в глаза.
— Это Оскар Уайльд! — выкрикнул он.
Толпа зашевелилась и обступила Уайльда более плотным кольцом. Посыпались издевки, брань, насмешки. Конвоир взял его под руку и отвел в глубь вокзала. Толпа последовала за ним и стояла, пока поезд не увез его с их глаз. Долгое время Уайльд каждый день в два часа пополудни плакал, вспоминая те полчаса, проведенные на станции Клэпхем.
В Рэдинге правил жестокий майор Айзексон. На протяжении долгой тюремной службы, которую он прошел от низших ступеней до поста начальника, он приобрел обширные познания во всем, что требуется, дабы расширять, углублять, продлевать страдание человека и причинять смерть. А смертью он занимался немало — ему чаще, чем кому-либо другому, поручали осужденных на казнь. Это был один из тех преступников, которым, по странной случайности, дана возможность ежедневно совершать преступления с полной безнаказанностью и под прикрытием закона. Никогда не покидая зубчатых стен своей крепости, будто в убеждении, что за ними кончается его безопасность, он нажил желтизну лица, бескровные руки с синими жилами и неизлечимый ревматизм, лишь разжигавший его природную злость при каждом взрыве бешенства.
Однажды надзиратель, явившись в камеру Уайльда в необычную пору, приказал ему снять башмаки и выйти в коридор.
— Зачем? — спросил Уайльд.
— Стоять здесь, лицом к стене! —