Василий Катанян - Лиля Брик. Жизнь
Его дом был центром притяжения для знаменитостей всего мира, и никто не удивлялся появлению у него Высоцкого, Плисецкой или Мастроянни, торгашей и режиссеров, «воров в законе» и князей, зэков из зоны и милиционеров. Он говорил все, что думал, зачастую эпатируя и шокируя. Одни уходили, поверив, что посетили великого человека, другие были уверены, что общались с самим дьяволом.
Он был всегда не любим властями. И, наверное, в первую очередь за то, что обладал потрясающим чувством свободы. Он был человеком вне систем, канцелярских книг, паспортов или похвальных грамот».
И вот с таким человеком мы шли к Лиле Юрьевне на обед. Сережа заехал на рынок и вместо букета купил огромную фиалку в цветочном горшке, я таких больших и не видел. Но разве у него могло быть иначе?
Как мне обращаться к ней — Лили или Лиля Юрьевна?
Ее назвали Лили в честь возлюбленной Гёте. Но Маяковский посвящал ей стихи так: «Тебе, Лиля». Она же подписывается то Лиля, то Лили. Так что решай сам.
Буквально с первых же минут они влюбились друг в друга, начали разговаривать как старые знакомые, много смеялись. Сергей рассматривал картины и всякие разности, не обратив внимания ни на одну книгу, которыми был набит дом. По его словам, он никогда не читал Маяковского. «Ну, не хочет человек — и не читает», — сказала Лиля Юрьевна. Это ее ничуть не обидело, а только удивило, что даже в школе он о нем не слышал.
В школе я плохо учился, — объяснил Сережа, — так как часто пропускал занятия. По ночам у нас все время были обыски, и родители заставляли меня глотать бриллианты, сапфиры, изумруды и кораллы, глотать, глотать… (он показал)… пока милиция поднималась по лестнице. А утром не отпускали в школу, пока из меня не выйдут драгоценности, сажали на горшок сквозь дуршлаг. И мне приходилось пропускать уроки.
Лиля Юрьевна с первых же минут почувствовала его индивидуальность, а через час поняла, что он живет в обществе, игнорируя его законы. Ей импонировали его раскованность, юмор, спонтанность и безоглядная щедрость — словом, его очарование. И точное совпадение с ее мнением в оценках искусства и каких-то жизненных позиций. «До чего же он не любит ходить в упряжке», — напишет она позднее.
Обед затянулся, часа через два пили чай, потом ужинали. С моим отцом они вспоминали Тбилиси и сразу нашли общие интересы, даже немного полопотали по- армянски, благо оба говорили еле-еле. И все никак не могли расстаться. Дня через два снова увиделись. Лиля Юрьевна и отец к этому времени прочли его сценарии «Демон», «Киевские фрески», наброски «Исповеди». Говорили о сценариях. Параджанов хотел в роли Демона снимать Плисецкую. («Представляете, ее рыжие волосы и костюмы из серого крепдешина, она в темных облаках, мрачные тучи, сверкают молнии — и посреди рыжий Демон!») Сережа фантазировал, и казалось, что именно он летает в облаках, а мы, как это всегда бывало в таких случаях, зачарованно смотрели на него. Лилю Юрьевну затея восхитила своей неординарностью. И вот он уже рассказывает, как Сергей Герасимов, известный режиссер, хотел поставить «Кармен» и говорит Сереже: «Представь себе, открывается занавес, на столе сидит Кармен нога на ногу и курит!» — «Какая чепуха, — ответил Сергей. — Лучше пусть она лежит в кровати и к ней подходит Хосе, он начинает чихать, и она его отталкивает. Зачем он ей такой, чихающий?» — «Где же он так простудился?» — спрашивает режиссер. «Да ведь Кармен работает на табачной фабрике, и от нее за версту несет табаком, он попадает в нос Хосе, и тот чихает, чихает…»
Затем Сережа уехал в Киев. Они ежедневно перезванивались, говорили подолгу, подробно, обменивались подарками. Однажды он прислал с кем-то собственноручно зажаренную индейку, в другой раз сразу три крестьянских холщовых платья, чудесно расшитых, потом кавказский серебряный пояс — он вообще любил все, что делалось руками. И вдруг (там, где Сергей, непременно появляются эти бесконечные «вдруг») его арестовали!
В силу своего характера он много рассказывал, фантазировал и часто «Остапа несло» (куда — увидим). И среди его россказней была масса неправды — на то они и россказни. По натуре он был эротоман, и малейшее упоминание о любви вызывало в нем взрыв эмоций и причудливую игру воображения. У него был «пунктик», что вокруг все знаменитые люди в него влюблены и жаждут с ним близости. И мужчины, и женщины. Например, он хвастался своими амурными похождениями, всегда выдуманными, и ему было все равно — с мужчиной или с женщиной, про мужчин было даже интереснее, ибо это поражало собеседников. Особенно малознакомых, так как друзья, зная цену его болтовне, кричали: «Да заткнись ты!» — понимая, чем это грозит. А он знай себе размахивал красным плащом перед быком — давал интервью датской газете, что его благосклонности добивались двадцать пять членов ЦК КПСС! Что и было напечатано.
Лиля Юрьевна не поддерживала эти его разглагольствования не потому, что была против, а просто ей было интереснее разговаривать с ним о кино, живописи и восточном искусстве, где он был дока. Он это понял и в ее присутствии про голубых помалкивал.
Но не только добрые знакомые бывали у него дома, заходило много людей случайных, непорядочных, пустых и просто стукачей, которых вызывали потом, куда не надо, и расспрашивали, о ком не надо, добиваясь нужных ответов. И когда власти решили изолировать Параджанова, им показалась удачной мысль приписать ему статью о гомосексуализме, воспользовавшись его высказываниями, лжепоказанием провокатора и темными людьми из его окружения. А изолировать они его решили, ибо надоели им его независимость, его речи и его неуправляемость. Не надо забывать, что это была Украина, далеко не самая либеральная республика в стране в семидесятых годах.
Уже потом присутствующие на процессе рассказывали, что к концу суда произошла странная мистическая вещь, как в плохом кино: вдруг резко потемнело, даже зажгли электричество, грянул гром и огласили приговор — пять лет! Вместо года, как ожидали. И потянулись долгие годы неволи. К счастью, переписка была разрешена, и по его письмам оттуда встает его жизнь в лагерях — это был не один лагерь. Его первые письма полны смятения, отчаяния, горечи. Он был раздавлен, сломлен и унижен.
«У меня твердое убеждение, что задолго до его рождения о нем уже писали и предсказали его муки, — сказала Лиля Юрьевна, держа в руках том Оскара Уайльда «Исповедь». — Читая, я невольно сегодня отмечаю страницы, где сказано словно бы про него. Посуди сам — разве не о Параджанове написал Оскар Уайльд:
«Досчатые нары, внушающая отвращение пища, грубые веревки, которых нужно щипать на паклю, пока пальцы не станут бесчувственными от боли, унизительные обязанности, которыми начинается и кончается день; резкие окрики, которых, как видно, требует обычай; отвратительная одежда, делающая страдания смешными; молчание, одиночество, стыд — все эти испытания мне надо перенести в область духовного.