Лев Аннинский - Три еретика
«Какие подписи лиц, принадлежащих к нашему журналу, могла видеть на этом протесте редакция газеты „Русский мир“, мы не знаем, – замечают авторы письма, – потому что не видели этого протеста. А не видели мы потому, что господа собиратели подписей к этому протесту не обращались к нам и с вопросом о том, согласимся ли мы подписать их протест, и в этом случае они поступили очень благоразумно, потому что мы вполне одобряем ту статью „Искры“, против которой, по объяснению редакции „Русского мира“, хотят они протестовать. М.Антонович, Н.Некрасов, И.Панаев, Н.Чернышевский, А. Пыпин, 10 февраля 1862 г.»
Это короткое заявление содержит убийственную для Писемского истину, или, как сказали бы теперь, «информацию». И заключается информация вовсе не в том, что «Современник» поддерживает «Искру» – это-то и так все знают, – а в том, как об этом заявлено. В том ледяном презрении, с каким проигнорированы всякие объяснения по существу. В той брезгливой краткости, с какой объявлен приговор. В той сквозящей в каждом слове уверенности, что достаточно поставить под приговором подписи – и прогрессивная Россия его утвердит и примет. Да ведь так это и есть в реальности! Молодое поколение действительно на стороне «Современника»; широкая же публика не станет вмешиваться в расправу; она покорно примет тот факт, что видный писатель, недавний всеобщий любимец, несостоявшийся вождь несостоявшейся русской демократии, приносится в жертву движению.
Эту реальную ситуацию чувствует, конечно, не только Чернышевский: ее моментально оценивают и те «тридцать литераторов», чьи подписи стояли под протестом: после заявления «Современника» их как ветром сдувает! Так человек, стиснутый толпой, вдруг подсознательно знает, куда толпа шатнется в следующее мгновение, и подается вместе с нею.
Писемский видит, что дело проиграно.
Он пробует в последний раз воззвать к публике. В февральской книжке «Библиотеки…» идет второй фельетон Никиты Безрылова. Сам по себе фельетон достаточно пустяшный – о суете редакторской жизни. Но начало! «Читатель! Благодарю тебя, ты понял меня: я получил от тебя столько лестных приветствий…»
Столь бодрый зачин – не что иное, как хорошая мина при плохой игре, и выдает это – финал фельетона, вопль отчаяния, обращенный по тому же адресу: «Читатель!.. Я знаю, что ты давно уже обвиняешь русскую литературу, мягко говоря, что она бог знает до чего дошла… И не сам ли ты тут виноват? Жадный до всякого скандала, ты сам их ободряешь своим вниманием, позволяешь забавлять себя их тупым и неумным смехом… Отрезвись сам, и только что в воздухе почувствуется твое презрение, как сейчас же сложат лапки все эти нахалы-публицисты, идиоты-юмористы и сороки-фельетонисты…»
Но складывает лапки сам Никита Безрьшов. О том свидетельствует название фельетона: «Заключительное слово к читателю». Отныне Безрылов смыкает уста.
20 февраля – Тургеневу: «…Партия „Современника“ в полном торжестве… Она вошла теперь в стачку с вшивой «Искрой»…»
Вшивая «Искра», в сердцах подчеркнутая Писемским, выдает в нем бессильную злобу, да некоторую уже и потерю чувства реальности: ему кажется, что все дело в жалком сатирическом листочке, что кабы только не «Искра»…
В том же втором номере «Библиотеки…» идут «Пестрые заметки» Петра Нескажусь, и в частности фельетон «Бессмертный экспромт г. Чернышевского»: о недавнем выступлении того на одном из литературных вечеров. Редакторской рукой Писемский (не говоря ни слова Боборыкину) вписывает в фельетон несколько слов (я их выделю): «…г. Чернышевский начал с того, что молодость ничего не значит и что Добролюбов, несмотря на свои 25 лет, был гений. Затем последовал рассказ. Я отказываюсь (пишет Боборыкин) передать тон и перлы этого рассказа во всей их непосредственности. Все это принадлежит к области «Искры» (вставляет Писемский)… и она – если только по своей не совсем благородной натуришке не струсит – должна воспользоваться экспромтом г. Чернышевского…»
Прочтя в журнале про «натурщику», редакторы «Искры» направляют Писемскому вызов: «…Мы не хотим знать, кто писал эту статью; она помещена в журнале, издающемся под вашей редакциею, и потому вы должны отвечать. Мы требуем, чтобы вы немедленно… отказались от этих слов. Если вы не согласны, вы должны дать нам удовлетворение, принятое в подобных случаях между порядочными людьми, и тотчас же уведомить нас, когда и где могут переговорить наши свидетели об условиях… В противном случае копии с этого письма будут сегодня же разосланы во все редакции и, независимо от этой меры, с нашей стороны будет вам сделан вызов понятнее».
Меж тем Петр Боборыкин, с изумлением обнаруживший в своем уже вышедшем в свет фельетоне дерзкую вставку, бежит к своему редактору за объяснениями – и застает того пьяным…
Писемский и дуэль? Действительно нонсенс. Ощущение игры и провокации не покидает меня во всей этой истории. Как же они собираются с ним драться, тридцатилетний Курочкин и пятидесятисемилетний Степанов? На пистолетах? На рапирах? Двое против одного? Замечательный поэт и замечательный художник – против замечательного прозаика? Хорошая сцена… Да, полно, они ведь и не собираются драться! Тут опять: делается одно, а имеется в виду другое. Курочкин отлично знает Писемского: они люди одного круга, еще недавно – одного кружка. Писемский виден в этой истории насквозь: по слабости нервов он и вообще-то не годится ни в литературные бойцы, ни в журнальные редакторы, а теперь он еще и в отчаянии, он потерял над собой контроль до того, что вписал дерзость в чужой текст. Он нарушил правила литературной игры: «подставился». Выволакивая его из «литературы» в ситуацию реальной дуэли, Курочкин тычет надломленного противника носом в собственную его слабость – психологически добивает его.
…Придя в себя и отрезвев, Писемский отсылает записку: «На каком основании вы требуете у меня ответа?… В вашем журнале про всех и вся и лично про меня напечатано столько ругательств, что я считаю себя вправе отвечать вам в моем журнале, нисколько уже не церемонясь, и откровенно высказывать мое мнение о вашей деятельности, и если вы находите это для себя не совсем приятным, предоставляю вам ведаться со мною судебным порядком».
Эту записку Курочкин и Степанов выставляют на всеобщее обозрение в витрине книжного магазина Серно-Соловьевича. Тексты вызова и ответа пущены также и по рукам. Один из списков попадает к Петру Усову, редактору «Северной пчелы», и тот двадцать лет спустя, уже после смерти Писемского, предает оба текста гласности в «Историческом вестнике».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});