Галина Кузнецова-Чапчахова - Парижанин из Москвы
Однако это необходимое отступление немного преждевременно: нашим героям предстоит встретиться — жизнь-то продолжается.
Эсбли. Третья встреча
Наших героев не оставил своим вниманием жизненный театр абсурда. После страшных потрясений и разочарований, и гнева, и боли, и унижений, и всё равно неприемлемости чего-либо другого, невозможности отказаться от наваждения любви, убеждённости в её единственности — после гнева и оплакивания обломков двух парижских встреч весной и летом 1946 года — наши адресаты, переполненные наигорчайшим и всё равно драгоценным «визуальным» опытом, почти подсознательно готовят себя к новой встрече. Во всей её полноте. Надо только объясниться раз и навсегда. Пусть другой (другая) всё поймет, надо только убедить другого (другую)!
«Заклинаю тебя Господом Богом: ты же знаешь сам, что ни одно слово твоих упреков не верно. Не только часы, но секунды все дня я думала только о тебе, будучи в Париже… Знай это и замолчи, — перестань корить! Что делать мне, — я в отчаянии, я плачу, я в упадке — что делать мне, — если всё лучшее во мне, мои добрые порывы так отражаются на окружении. Ты знаешь, ты не можешь не знать, что я только и живу тобой. Как можешь ты так плевать в чужую (чужую? — Г.К.-Ч.) душу? Да это ты, ты, который всю «испинал» меня. Я клянусь перед Богом, что никогда не посмела бы даже подумать о пинках. Я страдаю невыносимо от того, что создаётся безнадёжность. До того страдаю, что не хочу жить! Всё упало во мне…»
Вот так она «выстроила» для себя их отношения и так доказала их в Париже. Пытаться переубедить, тем более упрекать, даже не упрекнуть, только напомнить, что ему обещали «Олю Шмелёву» и что он будет «не одинок» и она «никогда не оставит» его — значит «пинать» именно её? И при этом страдать, строить планы, о них речь впереди.
Это ли не пример именно духовной неполноты, «полудевственности», которую так изящно-литературно, необидно определил благородный И.С. в письме Олюше и чему так же честно даст определение в письме их общему когда-то другу Ивану Александровичу Ильину?
Итак, «по горячим следам» парижских встреч Ольга Александровна начинает присылать частями свою большую работу «Заветный образ». Разумеется, не оставляя себе дубликата — признак непрофессионального отношения. И хронической усталости — только бы успеть выполнить задуманное хоть как-нибудь. Работа оставляет впечатление незаконченной: в ней нет «нерва», нет «высшей точки».
Не странно ли: Иван Сергеевич больше не торопится выразить ей своё мнение о сочинении, к которому так долго шла его «литературная дружка». Реже испытывает он и чувство восхищения, восторга перед Ольгой Александровной, всё меньше обиды и надежды на понимание и сострадание с её стороны, он по-прежнему бесконечно, по-отечески добр с ней, но и всё более печален.
Как-то одновременно у него профессионально «срабатывает» решение «высушить слёзы умиления» над Дари, и не только сентиментальности. Даже «чёткие, но загромождающие мелочи…» безжалостно убрать из своего последнего так трудно давшегося ему романа. Возникает редакция «Путей Небесных», близкая к той, что известна современному читателю.
А ведь он ещё и заканчивает и формирует части «Лета Господня», и всё это прежде чем накануне 1948-го уехать с выступлениями и надеждой подлечиться почти на полтора года в Женеву.
И вот теперь, когда через болезни и великие душевные и физические усилия Шмелёвым завершаются одни и пишутся немногие последние вещи, когда от Ольги Александровны постепенно всё реже чего-то ждут и тем более на чём-то настаивают, когда наконец и её устраивает сложившаяся обстановка, и ей она представляется приемлемой для обоих — он ищет перемены обстановки. Это только кажется, что она, настаивая, получила подтверждение своей правоты. Это ей только кажется, что она и убедила, и победила. Да, он и живя в отеле Мирабо продолжает звать её, но верит ли в это? В её письмах в ответ на намерение И.С. уехать в Америку больше досады, больше разочарования, чем удовлетворения.
О.А не может не понимать, что И.С. подводит некоторые итоги: «А в наших отношениях — много было света. Не будем его мутить. Будем — великими «дружками». Так, Ольгуночка?.. Да, да, так».
Она отвечает через три дня, то есть едва прочтя письмо И.С.: «Твоя, подводящая итоги нашему чувству, «отповедь» — она мне очень больна».
И тут же тонкий упрёк о доверии к его Слову: «Ты такой словесной любовью одеваешь всё это твоё новое, что невольно думается, как мне говорили ещё в клинике: «Когда дают слишком лестную аттестацию уходящему служащему, знайте, это только позолота пилюли».
Но как бы она хотела назвать те отношения, на которых настояла сама? Духовное родство-дружба порядочной замужней женщины с большим русским писателем? Чем же не устраивают «великие дружки»? Странно.
После раздела имущества между родственниками — это одна из сквозных тем писем — наслаждаясь красотой Вурдена и особенно имением Батенштайн, четвёртым, кажется, последним из имений, в коих О.А. жила за время общения с И.С., она вдохновенно строит «хатку», летний рабочий кабинет прямо в саду, посылает чертёж Ивану Сергеевичу. О.А. обустраивает свой летний кабинет, здесь находит применение её талант в прикладном искусстве и интерьере. Так искусно, что сюда зачастили, как на экскурсию, знакомые и малознакомые.
Да ещё красота самого имения!
«Перед Вурденом Викенбург пасует, хоть тоже очень красив. Тут всё шире, больше, просторней»… И, разумеется, — «всё время мечтаю: ах, если б тут был Ваня! Как отдохнул бы ты на такой природе! Никого, ни души кругом. А птиц сколько! И рыб в пруду! Пруд роскошный! Прямо перед домом. Ивы, будто большие кокетки, так и изогнулись, чуть не в лёжку над водой смотрятся в зеркальную гладь и не наглядятся… А сами-то они сквозят нежнейшим весенним пухом! В газоне перед прудом группы моих уже мной с Серёжей посаженных тюльпанов. Клумба цветов моих же. Розы завьют стену дома. А грачи… ну совершенно как у нас в слободке, в России, около Судиславля — гомозятся в бесчисленных гнёздах и орут-орут. Люблю их! В воскресенье журавли тянулись с юга на север, — плавно, мерно, треугольничками за своим вожаком, — курлыкая…»
В ответном письме заядлый некогда рыбак Иван Сергеевич спрашивает, «какая же рыбка водится в пруду — караси, лини, карпы, лещики? Как люблю карасий клёв! И хороши в сметане. Бывало, зори встречал, трепетал… и сейчас слышу, как всё пахнет: воздух, вода, черёмуха… чёрный хлеб, смятый с толчёной поджаренной коноплёй… — и вот, чуть тронуло, и повел-ло-о-о-о… — и серебрится или золотится «лапоток»… и так отдачливо идёт, так покорно-кротко!.. Серебристый карась лучше идёт на «мотыля», красные червяки-мелочь, находят их в иле, промывая на решете. И на навозного червя. А золотая любит «на-хлеб»… С Чеховым ловили! — мальчишки — Тоник и Женька. У нас на Калужской. В пруду Мещанского училища».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});