Герберт Уэллс. Жизнь и идеи великого фантаста - Кагарлицкий Юлий Иосифович
Да, нет сомнения, это все тот же Человек миллионного года, только воссевший (стоять он не может) на трон этого на феодальный лад организованного, высоко рационального и овладевшего всеми науками общества. Мы имеем возможность в последний раз взглянуть на этот живой компьютер и припомнить все воплощения, в которых он нам являлся. Небогипфель – не в счет. Существо это межеумочное, он от одних ушел, к другим не пришел, да и к тому же литературной реальностью стать не сумел: у автора не хватило тогда умения. Марсиане страшны и отвратительны. Ну а их прародитель – Человек миллионного года? Как к нему относился автор? Если вчитаться в этот ранний очерк Уэллса и оценить не только непосредственный смысл рассказанного, но и его издевательски-напористый стиль, становится сразу понятна свифтианская природа этого надолго завладевшего сознанием Уэллса образа. «Человек миллионного года» в чем-то сродни свифтовскому «Скромному предложению об употреблении в пищу детей бедняков». В основе своей это, конечно же, экстраполяция. Но у молодого Уэллса экстраполяция (если исключить «Когда спящий проснется») носит весьма скромный характер. Она дает толчок мысли автора, а потом уступает место чему-то другому. В «Машине времени» сказано несколько слов о том, что люди все больше обживают подземелье, но не стоит, думается, исходя из этого, утверждать, что индустриальный ад, населенный морлоками, ведет свое происхождение от лондонского метрополитена. В «Острове доктора Моро» главное действующее лицо – гениальный хирург, опирающийся на то, что уже делалось во времена Уэллса, но и Моро, в конце концов, – никакой не хирург, а Творец (понимай это слово, как пожелаешь), и роман этот – отнюдь не о возможностях пластических операций. Экстраполярный зародыш очень быстро перерастает у Уэллса в многозначный, обобщающий фантастический образ. Великий Лунарий – тоже из их числа. И отношение к нему, в общем, примерно такое же, какое с самого начала вызывал Человек миллионного года, разве что объект насмешки несколько переместился. В «Человеке миллионного года» Уэллс устраивал издевательство над читателем. В «Первых людях на Луне» что-то от этого остается. Умиление, в какое приходит Кейвор от феодальных церемоний, которыми обставлено его появление пред очи (крохотные глазки на желеобразной массе) Великого Лунария, выглядело бы достаточно комично, если бы не имело для него самого роковых последствий (судя по контексту, его на всякий случай решают убить). Но и сам Великий Лунарий на сей раз, хотя целые сонмы насекомообразных придворных преисполнены к нему благоговения, вызывает обратное чувство. Этому властителю Луны так же трудно представить себе что-либо, не подкрепленное его предшествующим опытом, как и тому читателю, против которого были направлены стрелы иронии автора «Человека миллионного года». В его мыслительном процессе все время происходят какие-то сбои, он «перегревается», и его начинают опрыскивать водой. Он страшен как пример ничем не ограниченной и никем не ставящейся под сомнение власти, но он жалок и комичен в конкретном своем воплощении. Носителем власти, как выясняется, может быть нечто, определяемое как «отвлеченное понятие». Слова «человечески безличное» здесь не подходят, поскольку на человеческое Великий Лунарий не притязает, а лица у него попросту нет – оно ему и не полагается. Для Уэллса же, чем больше он чувствует себя писателем, человеческое делается все важнее. И не обязательно что-то человечески укрупненное. Напротив, такие образы ему решительно не даются. Нет, ему нужно обыденное, согретое теплом повседневности; он любит отмечать простейшие человеческие реакции, и в фантастических романах речь просто идет о реакциях на необычное. Лунный пейзаж открывается глазам Бедфорда – о нем рассказывает именно он, вполне конкретный человек, а не какой-то отвлеченный рассказчик; это они с Кейвором объедаются опьяняющим марсианским грибом и соответственно, себе на беду, начинают себя вести.
Юрий Олеша справедливо восхищался одним местом из «Первых людей на Луне». Взятых в плен Кейвора и Бедфорда заставляют перейти по узкой доске через глубокую пропасть. Они неспособны это сделать, а селениты видят в этом только непослушание: чувство головокружения им незнакомо. И пленникам, чтобы не погибнуть, приходится в самом деле взбунтоваться и начать силой прокладывать себе путь на лунную поверхность, где они надеются отыскать свой шар и вернуться на Землю. Но как бы ни были обыденны герои Уэллса, он все-таки пишет в своих фантастических романах о Человечестве. Под его пером этому понятию не дано воплотиться в каком-то грандиозном образе. Гаргантюа и Пантагрюэль жили давно, и, пока речь идет о современности, Уэллс отнюдь не склонен населять Землю их потомками. Но чем дальше, тем больше человечество начинает у него просвечивать через человека. Даже такого, как Бедфорд. На обратном пути на Землю он вдруг теряет ненадолго ощущение своей личности: он уже не Бедфорд в изготовленном Кейвором стеклянном шаре, а Человек в Космосе. Минет совсем недолгий срок, и он снова станет таким же Бедфордом, каким был прежде, – оборотистым, самоуверенным, неглубоким, но все-таки эти мгновения были. Были! И значит, Человечество существует! «Первыми людьми на Луне» замкнулся круг ранних романов Уэллса. Впрочем, слова «ранние романы» звучат в данном случае слишком слабо – это ведь и были те романы, благодаря которым он завоевал положение классика. Конечно, сказать: «ранние романы Уэллса» не совсем то же самое, что сказать: «ранние пьесы Шеридана». Шеридан написал своих «Соперников» в двадцать четыре года, «Школу злословия» – в двадцать шесть и, потрудившись вполсилы для сцены еще годика два, не возвращался больше к прославившей его профессии. Когда он умер шестидесяти пяти лет от роду, ему были устроены государственные похороны, но право на эту честь он завоевал чуть ли не за сорок лет до того и так в это свое право верил, что подтверждать его новыми литературными успехами не собирался. С Уэллсом все обстояло иначе. Так называемые «ранние романы» – только малая часть им написанного. Он ведь на протяжении жизни опубликовал сто десять книг. Среди них были вещи, которые принесли бы известность любому другому писателю, но все же не сделали бы его классиком. Уэллс последующих лет – это все тот же автор «Машины времени», «Острова доктора Моро», «Человека-невидимки», «Войны миров» и «Первых людей на Луне», не оставивший литературную деятельность. Слава его нарастала не столько от одной книги к другой, сколько от одного поколения читателей ранних романов к другому, и новые романы лишь подтверждали ту истину, что он не просто классик, но «живой классик», способный и сегодня сказать вдруг что-то очень нужное людям. Утверждалась слава Уэллса какими-то странными путями. Такого приема, как «Машина времени», не удостоился в Англии ни один из его следующих романов. Но на континенте Уэллса узнали после «Войны миров». И здесь слова «нет пророка в своем отечестве» оправдались сразу в двояком смысле: Уэллса теперь ценили во Франции больше, чем Жюля Верна. Жюля Верна же, сохранявшего свой авторитет в Англии, почитали на его родине год от года все меньше. Никак не было случайностью, что два английских журналиста заинтересовались мнением Жюля Верна об Уэллсе, но ни один французский корреспондент не задал своему соотечественнику подобного вопроса. Это выглядело бы ужасной бестактностью.
Регулярно, как и несколько предшествующих десятилетий, продолжали, по два в год, выходить романы Жюля Верна, но публика уже зачитывалась Уэллсом. В то время, когда Жюль Верн снисходительно высказывал Роберту Шерарду и Чарлзу Даубарну свое мнение ветерана о новичке, вступившем в его владения, публика и критика уже сказали веское слово. И отнюдь не в пользу Жюля Верна. В декабре 1901 года, почти за два года до интервью Жюля Верна Роберту Шерарду и за три года до его интервью Чарлзу Даубарну, в журнале «Эрмитаж» появилась статья двадцатишестилетнего критика и драматурга Анри Геона, в которой тот, оценивая только что вышедший во Франции перевод «Первых людей на Луне», обратился заодно и к становившейся уже навязчивой теме «Уэллс и Жюль Верн». Уэллса, говорит Анри Геон, сравнивали с Эдгаром По и с Жюлем Верном, но в первом случае его достоинства преувеличивали, а во втором приуменьшали. В раннем детстве, продолжает Геон, я упивался Жюлем Верном, сейчас он мне совершенно не нужен. Он ведь всего лишь детский писатель, хотя ему, конечно, хотелось бы быть чем-то большим. Это одинаково касается его научных познаний и его воображения. И в том, и в другом отношении его просто не приходится ставить в один ряд с Уэллсом. Тот намного значительней. Это писатель для взрослых, философ и психолог. Перемещает ли он своих героев во времени, забрасывает на Луну, или даже заставляет спуститься в ее недра, он всегда позволяет нам ощутить их телесный облик, узнать их душу и проникнуть в их мысли. Он прикидывает, каким становится человек в тех или иных вымышленных обстоятельствах, и позволяет нам порою увидеть это с полной отчетливостью. Наш интерес неизменно перемещается от внешнего к внутреннему, главному, и здесь мы находим источники драматического напряжения и иронии, отличающие его романы. В них много свифтианского, преднамеренно необычного и расчетливо абсурдного. И, что тоже достаточно важно, романы эти очень занимательны, их интересно читать. Три месяца спустя во влиятельном «Журналь де Деба» появилась статья еще одного критика, Огюстена Филона, где автор именовал Уэллса «великим реалистом несуществующего мира», раздумывающим о судьбах человечества и науки, а Жюль Верн отодвигался куда-то далеко, на второй план. Таково было общее мнение. Уэллс выиграл сражение с Жюлем Верном решительно и бесповоротно, и позиции свои закрепил на долгие времена.