Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
К чести моей, я скажу, что никогда не смеялась над этой любовью — ни тогда, ни сейчас. Но при этом чувствовала и угрызения совести: мне льстила его любовь, хотя я и не могла на нее ответить. Любовь же была настоящая, глубокая, и если бы мне было дано ответить на нее, может быть, я и нашла бы в ней свое настоящее счастье.
Но… я ценила Егорушку как человека интересного, очень глубоко эрудированного, очень музыкального, щепетильно-порядочного, и чувства его ценила, но оставалась к нему равнодушной… Он же выражал свои чувства действительно смешно. Вскоре он стал ходить за мной по пятам, как собачонка, так что я не знала, как пробраться незамеченной в туалет. Он дежурил утром у двери, чтобы не пропустить меня, и заранее занимал мне место за столом рядом с собой, что, конечно, кончалось скандалом: народу было много, и многие, выражаясь в их манере, «плевать хотели» на то, что место для кого-то занято.
Егорушка смотрел на меня таким преданно-страстным взглядом, что невольно напоминал Карандышева из только что вышедшей тогда на экран «Бесприданницы». Он глупел в моем присутствии и бормотал какие-то немыслимые комплименты. Прозвал меня «императрицей Ириной-Евгенией» (я как-то сказала, что жалею, что меня не назвали Ириной — моим любимым именем), и так за мной это прозвище и сохранилось на всю бытность мою в Медвежьегорском театре.
Он мешал мне заниматься макетами, жарко дыша в затылок, и я стала бесцеремонно его выставлять из комнаты или щелкать замком входной двери перед самым его носом. Среди наших музыкантов был славный и толковый мальчик — скрипач Вася В., с которым у меня сложились хорошие, дружеские отношения. Однажды, когда мы вместе с Васей смотрели кино в одной из комнат для занятий, разыгралась бурная сцена: Егорушка кричал и клялся убить нас обоих, в щепки поломал ни в чем не повинный стул и впал в такую истерику, что его едва успокоили. С тех пор его окрестили «Коварство и любовь»…
Много лет прошло с той поры, много воды утекло. Но как сейчас вижу его бледное несчастное лицо с дрожащими губами, с безнадежно-отчаянным, страдающим взглядом, и слышу прерывистый лепет:
— Скажи… скажи только… ты можешь меня полюбить? Хоть немножечко?.. Хоть чуть-чуть?..
Нет, Егорушка, не суждено было…
Но я его не прогоняла, как надо было по-честному это сделать, а старалась перевести его ухаживания в дружбу, искренне питая к нему жалость и симпатию, и заступалась за него, где и как могла. В общем, как-то постепенно он стал «своим», и в компании с Падре, который его любил и никогда не обижал, мы в свободное время бродили вокруг Медвежки, поднимались на горки, поросшие елями, натыкались неожиданно на маленькие озерца, срывали ветки спелой рябины. Хорошие это были прогулки, тихие и умиротворяющие.
Незаметно подошел декабрь, и ко мне приехала мама с обоими мальчиками. В те времена со свиданиями было еще вольготно: мама получила разрешение и сняла комнатку в Медвежке, а я, пользуясь своим круглосуточным пропуском, попросту вместе с ней там жила. Комнатушка была крохотная — вокруг стола впритык стояли три деревянных топчана; а с четвертой стороны была дверь. На этих топчанах мы спали и сидели, а ребята бегали за нашими спинами, кувыркались и дрались. Какое счастье было видеть их всех вот так, настоящими, живыми, а не через решетку в ревущем аду Бутырок. Трогать, тискать теплые тельца моих мальчишек… Все прошедшее казалось нереальным сном — кинокартиной, просмотренной, но не пережитой…
Каждую свободную минуту к нам прибегали Егорушка и Петя, возившийся с мальчиками и по-детски присоединявшийся к их шуму и крику. Мама хлопотала за столом, наливая чай из большого чайника в стаканы и чашечки, что нашлись у хозяйки, торопясь, развязывала баночки с привезенным вареньем.
— Вот малина, твоя любимая! Специально для тебя варила, знаю, как любишь…
Намазывались бутерброды, открывались консервы.
Господи! Не барак — дом! Все такое домашнее, родное… Совсем своими, тоже домашними, стали Петя и Егорушка, чуть не переселившиеся к нам и уходившие к себе только после того, как под наши разговоры, за нашими спинами, засыпали ребята. Было бы место, не уходили бы вовсе… Декабрь был на редкость теплый, с оттепелями и ручьями с гор, но Петя все же без конца катал ребят на санках, с восторгом ржал и прыгал, бил по-лошадиному «копытами».
Черными пушистыми шариками в своих меховых шубках катались с горы мальчишки, и младший, все еще не выговаривающий буквы «р», захлебываясь от восторга, распевал во весь голос:
А ну-ка, песню нам пйопой,Веселый ветей, веселый ветей!
Вечером, если я была занята в спектакле, мама шла с ними в театр. Помню, как маленький Вечик потом допытывался: «А она умерла по-настоящему? А кинжал у него был настоящий?» Это после «Кармен».
Кончилось все Новым годом и елкой. Самой взаправдашней, которая стояла на нашем столике, посреди трех топчанов — елкой, украшенной игрушками и свечами, предусмотрительно захваченными мамой; елкой с подарками под ней для больших и маленьких. И какое-то легкое вино разливали по чашечкам и стаканчикам, и поднимали тост за Новый год — чтобы всем освободиться в этом году! Чтобы всем вернуться домой! «И вместе!»— добавляли сияющие глаза Егорушки.
Наступал 1937-й, и никто не знал еще, что это будет за год. Хорошо, что мы не знаем своего будущего… Мама уехала успокоенная, с облегченной душой. Оказалось, «лагерь» — не так уж страшно, не так катастрофично. И здесь жизнь, и здесь люди, и здесь работа — да такая, что о ней с восторгом рассказывают… Слава Богу, слава Богу!..
Где же было ей знать, родной моей, что это — еще не лагерь, что это — только прелюдия…
Глава 2
Год 1937-й
Памяти Андрея Быховского и всех тех, кто не выжил и не дожил, посвящаю.
Е. ФедороваI. Медвежьегорская пересылка
37-й год нагрянул в Медвежку в мае. Смутные толки об этапе, правда, ходили уже давно. Много заключенных-специалистов — инженеров, плановиков, бухгалтеров, врачей — работало в управлении Беломорлага (ББК). Оно находилось в Медвежке, точнее, в поселке, который назывался Медвежьей горой и к тому времени еще не успел стать городом — Медвежьегорском.
Хотя разговоры с заключенными строго преследовались, кое-что «зеки», работавшие в управлении, слышали от своих вольнонаемных коллег, которые, несмотря на «строгий запрет», относились к ним большей частью дружелюбно и с симпатией. Таким образом, кое-какие сведения проникали в зону лагеря и, конечно, в наш «крепостной театр», обслуживавший начальство ББК.
Но все равно, хотя и смутно ожидаемый, этап грянул неожиданно. С вечера и всю ночь людей вызывали по формулярам «с вещами» и отправляли в Медвежьегорскую «пересылку». Она оказалась переполненной — тут были заключенные из самых разных мест Беломорлага, как из ближних лагпунктов (тут оказались и мои знакомые из конструкторского бюро в Пиндушах), так и из дальних — из Надвоиц, Сегежи, Сороки, вплоть до Кеми.
В основном тут были представители интеллигенции — специалисты и научные работники. Всех объединяло одно: «страшные статьи», вернее, «пункты» 58-й статьи: самая тяжкая — 58-1а — измена родине (по ней давали десять лет, которые иногда заменяли расстрелом по приговору); 58-6 — шпионаж; моя — 58-8 — террор. Хотя большей частью перед этими пунктами стояла цифра 19, что обозначало «намерение», на нее никто не обращал внимания — все равно для местного начальства мы все были «шпионы и террористы».
Большинство лагерников этой категории относилось к людям, приговоренным к расстрелу, с заменой меры наказания десятью годами. В то время это было «потолком». Двадцать пять стали давать значительно позже, в 40-х годах, после войны. Всю 58-ю статью в лагерях в ту пору и начальство, и «бытовики» дружно величали «контрой».
Из театральных в пересылку угодили только несколько мужчин-актеров; из женщин — я одна. Мы прожили там несколько дней, и я не назвала бы их «ужасными». Скорее, наоборот. Никто еще не знал, что нас ждет. Все были взволнованы и возбуждены ожидаемой переменой. Казалось бы, смешно было ожидать перемены к лучшему — людей сюда собрали не с «общих работ», не с лесоповала — они и так жили в лагере в наилучших условиях и работали по своей специальности. Чего же лучшего можно было ждать?!
Но встречались среди пересыльных наивные и экзальтированные люди, которые шепотом настойчиво уверяли, что это — этап на пересмотры дел, и приводили «веские» аргументы: ведь арестованных по статье 58–10 не забрали. А почему? Да потому, что их дела не признали столь вопиющими. Их обвиняли в болтовне, а поди разберись, болтали они или нет. Но вредительство, шпионаж, террор — ведь это же вещественно! Тут же факты нужны, факты! А где же они? Нет, нет — это пересмотр, вот увидите!