Евгения Федорова - На островах ГУЛАГа. Воспоминания заключенной
В ранней юности встал вопрос — кем быть? Моряком или певцом? Семейные традиции победили, Ваня пошел в морское училище. Были в его поведении черточки лихачества и удальства, бесшабашной отваги. В детстве он прыгал со второго этажа, чтобы поразить товарищей. Уже в советское время, будучи капитаном, рискнул провести корабль где-то в северных морях не по обычной трассе, а обогнуть какой-то остров с другой стороны, чтобы сократить путь и время.
Что-то он не рассчитал, корабль наскочил на подводные скалы и затонул. Хотя никто из команды не погиб, Ваню Ч. посадили и дали политическую статью — «диверсия». Когда я попала в Медвежьегорский театр, Ваня Ч. переживал глубокую человеческую драму — любовную, и как-то случилось так, что я стала его другом, с которым он делился своим горем…
Героиней драмы стала заключенная артистка — Маша Т. Была она вывезена с Соловков, где отбывала наказание по какой-то уголовной статье — что-то вроде бандитизма или кражи. И вот эта едва грамотная девчонка еще в Соловках, где тоже организовали «крепостной театр», обратила на себя внимание необыкновенными сценическими способностями.
Внешне она была очень хороша собой: высокий рост, стройная фигура, какая-то прирожденная плавность, даже можно сказать, величавость жестов, красивая, легкая походка. Ко всему этому — прекрасное русское лицо, серые, чуть широко расставленные глаза, русые толстые косы, короной уложенные на голове. И редкая, удивительная способность «брать с голоса».
Режиссеру не нужно было разъяснять суть роли, говорить об эпохе, о мыслях автора, о качествах, заложенных в образ героини, — не нужно, потому что всего этого Маша просто не понимала да и не старалась понять.
Она и пьесу-то целиком никогда не читала. Но стоило ей показать, как надо играть, как говорить, что делать и… — то, что представало перед внутренним взором режиссера, оказывалось воплощенным в роль именно так, как он того хотел.
Я видела Машу в спектакле «Шестеро любимых» Арбузова — шуструю, энергичную и в то же время наивно-мечтательную Ленку.
Видела в роли Луизы в «Коварстве и любви» — сколько нежности, смирения, обреченности! Я видела ее в «Стакане воды» — глупенькая бедная королева, которой так скучно, так не хочется быть королевой, и она так бездумно-покорна среди интриг, плетущихся вокруг нее… И все это — Маша Т., которая не знала, ни кто такой Шиллер, ни кто такой Скриб [3], и не прочла ни одной их пьесы.
И вот в эту Машу влюбился Ваня Ч. Не только влюбился, а полюбил — преданно, самозабвенно, всей своей поэтической и тонкой душой. Вдохновленный любовью, он решил, что сделает из нее настоящую актрису, что пробудит ее спящий ум и приобщит к тому, что есть искусство, и с вдохновением принялся за дело.
Но… по темпераменту и своим интересам Маша была современным воплощением Кармен в постоянных поисках своего «тореадора». Она легко и просто меняла возлюбленных, частенько просто из меркантильных соображений. Однако в перерывах между своими «увлечениями» неизменно возвращалась к Ване и считала его основным своим возлюбленным, хотя надолго ее не хватало, и вскоре у нее появлялся новый фаворит.
Так было, пока Маша Т. была «зекá», то есть заключенной. Но как раз в это время она освободилась — отсидела свои восемь лет и… осталась вольнонаемной в театре, где была «примой». Это понятно — вряд ли Маша нашла бы где-нибудь лучшее положение. Став вольнонаемной, она тут же стала заводить «романы» с лагерным начальством, у которого, по нашим представлениям, были все блага жизни и которое хорошо знало, чем завоевать Машину благосклонность.
Все это видел и знал бедный Ваня Ч., как видели и знали все остальные. Да Маша и не считала нужным что-то скрывать и «корчить из себя даму». Наоборот: она была уркой, и, несмотря на долгое, со времен театра в Соловках, достаточно тесное общение с культурными людьми — «самостоятельными», на языке блатных, во взглядах на жизнь оставалась уркой и даже гордилась этим.
В те времена, как я уже говорила, заключенные в Медвежке жили сравнительно вольготно. Вольнонаемная Маша имела свою комнату, как-то обставленную, с пианино, которое водрузил туда кто-то из начальства. И Ваня ходил к ней, когда у нее было «настроение» его видеть. Несмотря на все, он продолжал ее любить и надеялся понемногу своей любовью разбудить в ней настоящее чувство и развить интерес к искусству и культуре.
Ваня играл ей на пианино, читал стихи. Увы! Ни музыка, ни литература Машу не интересовали. Когда он пытался завлечь ее рассказами о своей прежней жизни, она предлагала: «Давай лучше заведем патефон и потанцуем?» — и ставила пластинку «У самовара я и моя Маша», начинавший тогда входить в моду фокстротик, или что-нибудь еще… А Ваня терял голову от ее движений. И так продолжалось месяц за месяцем. Изменить эту женщину было невозможно. Но не любить ее он тоже не мог, и потому все продолжалось и продолжалось…
Когда Ваня был у нее не в фаворе и она не хотела его видеть, у него начиналась депрессия и он начинал пить, причем по-страшному — дважды стоял на грани «общих работ». Они были жупелом для театрального люда — конец вольготной жизни, физический труд, в особенности лесоповал. К нему никто из нас не был приспособлен, и он навсегда мог искалечить голос, руки или ноги — все, без чего не может существовать актер, певец или музыкант; и главное, лесоповал в итоге, как правило, доводил до истощения и гибели. Достаточно было одного движения пера, и человек мог оказаться «зачеркнутым» на всю жизнь.
Однажды, во время очередной «отставки», Ваня Ч., вконец пьяный, но крепко державшийся на ногах, с помутневшими звериными глазами, вломился перед началом спектакля в уборную Маши Т. и зверски ее избил. Маша визжала на все кулисы, а он хриплым, но громким голосом награждал ее эпитетами достаточно правдивыми, но нецензурными, вспоминая прародителей до четвертого колена.
Наконец Машу отняли, а Ваню Ч. скрутили. Маша оказалась на высоте: наскоро замазав синяки «общим тоном», она вовремя вышла на сцену. Впоследствии Маша очень гордилась своими синяками, как гордится каждая урка наглядным доказательством обожания и успеха у мужчин. Ваню Алексей Алексеевич велел запереть в своем личном директорском кабинете.
— Я сам с ним расправлюсь, — бешено и коротко сказал он. Как он «расправлялся», нам было неизвестно, но Ваня потом под большим секретом рассказал мне, что он отлично выспался и протрезвел на директорском диване.
«Внушение» все же было.
— Даю слово тебе, сукин сын, — грозно прохрипел Алексей Алексеевич, — в последний раз! Иначе — не посмотрю на твой уникальный бас-баритон и отправлю к чертям собачьим — на лесоповал!
Ваня обещал, и… все пошло по-прежнему. Второй раз произошло вообще нечто экстраординарное. Шла «Кармен». Ваня — «дон Кайро» — явился вовремя, но разило от него за сто шагов, и на ногах он стоял не вполне твердо. Однако начал гримироваться и к концу первого акта был готов к выходу. Увы, в жаре кулис его развезло окончательно.
И вот мой любимый квинтет, который ведет за собой чудный бархатный баритон Вани Ч:
У вас все уловкибыстры и ловки…
Баритон начал хорошо, хотя при первой ноте Ваня явственно покачнулся на обеих ногах. Но дальше… Господи, что же происходит? Почему квинтет все замедляет и замедляет темп? По залу проносится какой-то не то шорох, не то вздох. Кулисы постепенно заполняются актерами с удивленно расширенными глазами. Все стремятся заглянуть на сцену…
Оркестр играет все медленней и медленней, чтобы не обогнать почему-то вдруг застрявшие в горле ноты певцов. Как будто замок Спящей красавицы погружается в сон. Но ведь это же не «Спящая красавица», это же «Кармен»! Как будто кончается завод в граммофоне и пластинка крутится все медленнее и медленнее, растягивая уже неузнаваемые ноты; вот-вот она остановится и замолчит совсем…
В зрительном зале все замирает — даже простым, неискушенным в музыке людям ясно: что-то случилось. Надвигается «катастрофа», сейчас занавес пойдет вниз… За кулисами стоят замершие актеры. В суфлерской будке застыл с широко открытым ртом и ужасом в глазах наш старенький суфлер А.Н., а великолепный Пан, откинув седую голову, горящими гневом глазами впивается в сцену, словно собирается испепелить или по крайней мере загипнотизировать злосчастный квинтет, и дирижерская палочка в его руке медленно вычерчивает в воздухе какие-то каббалистические знаки…
И все-таки они допели! Занавес, готовый опуститься каждую секунду, нервно подрагивал в руках рабочих сцены, державших его уже наготове. Последний такт, последняя нота, и квинтет буквально выносит со сцены на руках своего ведущего баритона… В зале — единый вздох облегчения! Сцена оживает, опера продолжается дальше в обычном темпе.