Судьба протягивает руку - Владимир Валентинович Меньшов
И он вручил мне сберегательную книжку «на предъявителя», объяснил, где ближайшая сберкасса, и я пришёл в Лаврушинский переулок, чтобы из лежащих на счёте у Ромма пятисот рублей снять пятьдесят.
И потом у меня ушло около года, чтобы собрать нужную сумму и отдать долг. Михаил Ильич тогда удивился сумме в пятьдесят рублей – он думал, что я попрошу у него на кооперативную квартиру…
Встречи с Роммом стали для меня ученичеством даже в большей степени, чем занятия во ВГИКе. Если сравнивать с сокурсниками, я оказался в привилегированном положении. В институте он проводил семинары, читал лекции, но, конечно, общение со студентами было редким событием, и круг обсуждаемых вопросов – весьма ограниченным. А вот дома – совсем другое дело. Я приходил к нему, и он, например, давал мне слушать свои воспоминания, которые надиктовывал на магнитофон «Грюндиг», привезённый из заграничной командировки. Отчасти, думаю, такой способ создания мемуаров был связан с успешным опытом в «Обыкновенном фашизме», где его голос очень впечатляюще звучит за кадром. Конечно, я был не единственный, кому Ромм включал запись – Михаил Ильич проверял себя и на других слушателях из круга избранных, но я в этот круг тоже входил, что не могло не льстить моему самолюбию.
Позже Ромм перебрался с Полянки на улицу Горького в дом № 9. И тогда, и сейчас там Дом книги, а улица теперь называется Тверской. Я помогал в переезде, а потом и ходил к нему в большую пятикомнатную квартиру, где всё равно было тесно: семья большая, и она продолжала разрастаться. Этаж был первый, но жилище Михаила Ильича, конечно, производило впечатление своими масштабами.
Распорядок дня у Ромма был такой: он вставал довольно рано, работал у себя в кабинете, потом ехал на «Мосфильм» или во ВГИК, днём возвращался домой, спал, а после, где-то с семи, начинались активные приёмные часы; у него вообще был весьма широкий круг общения, да к тому же Михаил Ильич работал над продолжением «Обыкновенного фашизма», и его новый фильм требовал дополнительных встреч и переговоров.
В кинематографических кругах не без чёрного юмора шепотком обсуждалась будущая работа Ромма, дескать, его новым фильмом станет «Обыкновенный коммунизм». Это был намёк на вполне определённо читающийся в «Обыкновенном фашизме» подтекст: смотрите, мол, как была устроена гитлеровская тоталитарная машина, и подумайте, а многим ли мы от неё отличаемся? Этот второй план даже особо и не скрывался, но ведь и схватить за руку нельзя, и наказать не за что. При этом всякий мыслящий человек не может не заметить сходства. Цензору остаётся лишь беспомощно рассуждать о «неуловимых аллюзиях» – понятие, введённое в обиход кем-то из советских идеологических работников.
Ромм был страстно увлечён политикой, азартно интересовался не только нашей, но и мировой политической жизнью, искал себе информированных собеседников. Когда я приходил к Михаилу Ильичу или уходил от него, то, как правило, сталкивался с кем-то из посетителей, и порой это были весьма неординарные персоны, например, пересёкся однажды с Эрнстом Генри – советским разведчиком, писателем, журналистом. В 1966 году Эрнст Генри и Ромм оказались среди подписантов так называемого Письма двадцати пяти, адресованного Брежневу деятелями науки и культуры и выступающего против «реабилитации Сталина».
Михаил Ильич Ромм был едва ли не самым крупным авторитетом для столичной либеральной интеллигенции. По степени влиятельности его следовало бы сравнивать даже не с академиком Лихачёвым, а с академиком Сахаровым, но с Сахаровым не времён перестройки, когда Андрей Дмитриевич предстал перед публикой человеком не от мира сего, а Сахаровым – полным сил, энергичным популяризатором демократических ценностей. Таким же безусловным гуру считался Ромм – зажигательный, убедительный, уверенный в себе, способный сказать мощную искромётную речь с трибуны. Доживи Михаил Ильич до перестройки-гласности, он наверняка стал бы её знаменем, и Сахаров вполне возможно остался бы в тени Ромма.
Бо́льшую часть нашего общения составляли политические разговоры, мы обсуждали, что происходит в стране, что было сказано тем или иным чиновником, деятелем культуры, что сделано на том или ином поприще кем-то из руководителей…
Ситуация выглядела ужасающе.
С помощью Ромма я постепенно стал проникать в мир диссидентства. Я ещё не вошёл в него, но стоял на пороге и с любопытством и даже некоторым восхищением осматривался по сторонам. Я уже сочувствовал этим самым легендарным интеллигентским «кухонным разговорам». Все вокруг слушали «Голос Америки», «Немецкую волну», Би-би-си и на основании услышанного формировали свои представления о мире. Почерпнутое из приёмника казалось однозначно достовернее любого сообщения в советской газете и даже правдивее всякого собственного опыта. Если реальность противоречила «голосам», выбор никогда не делался в пользу увиденного своими глазами. Критическое восприятие распространялось только на советскую действительность, любые нестыковки в материалах иностранных радиостанций игнорировались под разнообразными, часто фантастическими предлогами.
Гораздо позже, после событий в Чехословакии 1968 года, у меня начали возникать сомнения в непогрешимости диссидентского взгляда на советскую систему. Я почувствовал: что-то тут не так. Я задумался: минуточку, но ведь я-то хочу исправить положение, а вы, ребята, всё к чёртовой матери разрушить. И ведь у нас до сих пор по большинству вопросов, актуальных для меня в 60-е, то же отношение – самобичевание: дескать, боже, как мы могли ввести войска в Прагу!
Ну а как вы хотели? Там начались события, угрожающие безопасности Советского Союза. И в советских газетах сразу же появились публикации, объясняющие их суть. Но ведь на интеллигентских кухнях уже сложилась прочная традиция получать информацию из «Голоса Америки», а собственные источники считать априори лживыми. А почитали бы свою прессу, пораскинули мозгами и, может быть, поняли, что начиналось-то всё у чехов внешне безобидно, а потом глядишь – протест против социалистической системы, вслед за которым неизменно, как показывает история, следует всплеск русофобии. И ведь наше руководство довольно долго терпело, уговаривало, пыталось по-хорошему всё уладить, вызывали в Москву Дубчека, говорили: «Саша, что ты делаешь, подумай, остановись». Но там уже начались неконтролируемые процессы – такие же, как происходили во время нашей перестройки.
Я не думаю, что Горбачёв был предателем в юридическом смысле этого слова, хотя то, что он спокойно наблюдал за деятельностью Яковлева и не придавал значения его системной антисоветской работе – безусловно похоже на предательство. А вот Яковлев (если оценивать не благообразную внешность с благородными сединами, не биографию, где есть страница участия в Великой Отечественной войне) действительно производит впечатление агента, завербованного вражеской разведкой. Вклад его в разрушение СССР поистине огромен, но поди ж ты, нынешние либералы уже и забыли о его заслугах, даже, наверное, цветов на могилу не носят.
Тогда, в 1968-м, я стал с недоумением наблюдать, как окружающая меня столичная творческая интеллигенция повторяет за Евтушенко прекраснодушный пафос: «Танки едут по Праге, танки едут по правде!» Я стал задаваться вопросом: ребята, а чего вы, собственно, хотите? Ведь существует понятие – «государственные интересы». Что вы предлагаете – смотреть, как уходит Чехословакия? А потом наблюдать, как уходит Польша, Венгрия и весь остальной социалистический лагерь? Который, между прочим, возник ценой миллионов наших жертв в Великой Отечественной войне. Удивительно, но ведь ничего подобного не пришлось услышать от нашей либеральной интеллигенции, когда, например, при Рейгане США вторглись в Гренаду, когда американские морпехи снесли к чёртовой матери местную власть, потому что у них под боком вот-вот могло возникнуть ещё одно социалистическое государство. Американцы были научены Кубой и понимали: пустят на самотёк – потеряют всю Центральную Америку…
20
О Гольдберге, Фирюбине, неожиданном предложении свергнуть существующий строй, гениальном рассказчике Ромме и его великом педагогическом даре
Михаил Ильич, безусловно, являлся человеком широких взглядов, в разговорах со мной то и дело ссылался на Анатолия Максимовича (был такой комментатор на Би-би-си – Анатолий Максимович Гольдберг, политические обзоры которого производили на Ромма сильное впечатление). Разумеется, среди авторитетов числился у него и Александр Исаевич Солженицын, своими были Рой и Жорес Медведевы, кроме того, зять Михаила Ильича происходил из семьи Аллилуевых, а потому антисталинская тема возникала в наших разговорах непрестанно.
Ромм открывал мне глаза на преступное прошлое страны. Магистральная тема – 1937-й год – иллюстрировалась статистикой, пресловутыми десятками миллионов репрессированных. Опирался он в своих рассказах и на личный опыт, хотя и весьма своеобразный. Рассказал, например, как после смерти Сталина пришёл совершенно потерянный к Николаю Фирюбину – партийному чиновнику, кандидату в члены ЦК, мужу Екатерины Фурцевой. Пришёл с вопросом: «Как же теперь жить?», а Фирюбин повёл Ромма в ванную комнату,