Алексей Зверев - Звезды падучей пламень
Разумеется, для него не было тайной, что оскорбленные чувства Беллы, утратившей даже свойственную ей расчетливость, кем-то попросту используются, чтобы ранить его как можно больнее. Он подозревал Каро, но вскоре понял, что тут своего рода заговор: давно уже готовившийся конфликт с большим светом теперь сделался фактом, и надо было выбирать либо рабское лицемерие, либо твердость духовного самостоянья, неколебимую верность принципам, за которую всегда карают – таково правило, установленное в обществе, которому он принадлежал. Байрон не был бы самим собой, если бы в этой ситуации хоть на минуту задумался о выборе.
И клеветники знали это ничуть не хуже, оттого стараясь перещеголять друг друга в инсинуациях и нападках, суетливо торопясь излить свою злобу, потому что каждому было ясно: он не покается, не смирится, он предпочтет сжечь за собой все мосты. Дело двигалось к жестокой развязке, акт о разделении был подписан. Байрон уехал в Ньюстед, обошел окрестные поля, бродил по зазеленевшему парку, слушал гомон птиц, хлопотавших в столетних дубах, часами сидел в развалившейся беседке у пруда. Словно предчувствовал, что видит все это в последний раз.
Здесь родились и его прощальные стихи к Белле.
Мои вины, быть может, знаешь,Мое безумство можно ль знать?Надежды – ты же увлекаешь:С тобой увядшие летят.
Ты потрясла моей душою;Презревший свет, дух гордый мойТебе покорным был; с тобоюРасставшись, расстаюсь с душой!
Свершилось все – слова напрасны,И нет напрасней слов моих;Но в чувствах сердца мы не властны,И нет преград стремленью их…
Судьба его перевернулась, кончилось время его веры в великое счастье, которого он так достоин, время упований, и чистого вдохновения, озаряемого мыслью о прекрасном завтрашнем дне, и высокого поэтического полета, и душевной гармонии, торжествующей над мраком и унынием, – кончилось время молодости. Ничто не вернется из этой чудесной поры, а впереди ждут чужбина, страдания и тоска. Так он тогда думал, гоня прочь любые утешения, любые иллюзии.
25 апреля 1816 года он сел в Дувре на корабль, увозивший его далеко от нерадушной родины. Он ехал в Бельгию, потом дальше, в немецкие княжества, Женеву, Италию – не так уж важно, где кончится его скитальчество.
Англию он покинул навсегда.
«Беде и злу противоборство»
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без Промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть – как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой.
Недвижный, темный и немой.
БайронНесется разбитыми войной европейскими дорогами просторный экипаж, мелькают в окне большие города и безвестные селенья: Остенде, Брюссель, деревушки по Рейну. Островерхие кирхи выглядывают из пышной зелени рано распустившихся крон, черепичные крыши утонули в цветенье старых вишен и яблонь. Уже проступили на горизонте очертания гор, клиньями вонзающихся в безоблачное небо. На почтовых станциях все чаще попадаются причудливо одетые люди в пастушеских шляпах, а воздух какой-то особенно густой, напоенный ароматом альпийских лугов, «бальзамический», как говаривали в старину. Швейцария, или, по тогдашним атласам, Гельвеция. Истинный рай на земле.
Байрон решил сделать остановку на Женевском озере. Русский путешественник Николай Карамзин побывал тут ровно четверть века назад. Горы и долины гельветийские восхищали его безмерно: «Всякое дуновение ветерка проницает, кажется, в сердце мое и развевает в нем чувство радости. Какие места! Какие места!.. Ах! Если бы теперь, в самую сию минуту, надлежало мне умереть, то я со слезою любви упал бы во всеобъемлющее лоно природы, с полным уверением, что оно зовет меня к новому счастию…»
Слог Карамзина становится в швейцарских письмах непривычно торжествен, возвышен. Впечатления ли, очищающие душу, тому причиной, или чарующие пейзажи воспламенили надежду, что благость природы сделает благостным и людской жребий, – во всяком случае, нигде не отыскать у Карамзина столь проникновенных страниц. Да и не удивительно. Ведь к женевским берегам влекла его не одна любознательность. Он ехал поклониться своей святыне: как мог он миновать места, «где величайший из писателей осьмого-надесять века укрывался от злобы и предрассуждений человеческих».
Жан-Жак Руссо покоился на острове посреди озера, воспетого им в бессмертной «Юлии, или Новой Элоизе». Роману этому дан подзаголовок «Письма двух любовников, живущих в маленьком городке у подножия Альп». Напечатанный в 1761 году, роман стал настольной книгой для нескольких поколений. Может быть, за все столетие не было произведения, которое в такой степени помогло бы укрепиться понятиям и настроениям, сделавшим Французскую революцию неизбежной.
Понять эту связь не так-то просто: Руссо, кажется, сочинил лишь трогательную историю несчастливой любви, столкнувшейся с властью сословных норм и неразумно устроенных отношений. Но эта история заключала в себе философский и нравственный смысл, поистине убийственный для господствующего порядка вещей.
О том, «каков он, истинный общественный порядок», книга Руссо сказала с простотой и ясностью, доступной лишь гениям: «Пусть же люди занимают положение по достоинству, а союз сердец пусть будет по выбору… Те же, кто устанавливает его по происхождению или богатству, подлинные нарушители порядка, их-то и нужно осуждать или же наказывать». Нам эта мысль представляется очевидной, но двести с лишним лет назад дело обстояло иначе. «Новую Элоизу» прочли как манифест бесправных и отверженных, в ней узрели посягательство на фундаментальные основы, которыми держалось общество. Сколько копий было сломано в яростных спорах, ею вызванных.
А неодолимая притягательность «Новой Элоизы» для всех, кто дорожил справедливостью и правдой, росла и росла год от года. Сентиментально настроенные сверстницы Юлии проливали потоки слез, читая о злоключениях, которые ей выпало пережить, и поминутно встречая в книге сентенции вроде этой, принадлежащей герою романа, учителю Сен-Пре: «Что за роковой дар – чувствительная душа! Того, кто обладает этим даром, ждут на земле одни лишь скорби и печали…»
Однако людей, проникших в логику Руссо, «Новая Элоиза» поражала не только своей тончайшей картиной жизни сердца, а не внешних происшествий, хотя они почитались для романа обязательными, и не только твердостью, с какой автор говорил о дурных принципах, как об источнике всех бедствий, – из этой книги были сделаны выводы намного более глубокие и решительные, хотя бы тем же Карамзиным, писавшим много лет спустя: «Для существа нравственного нет блага без свободы».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});