Мицос Александропулос - Сцены из жизни Максима Грека
— Святой отец! — воскликнул Карпов. — Прекрасно сказано.
— Дело не в том, Федор, — вздохнул Максим. — Сколько ни ищи, что ни обрети, в конце концов ничего не останется. Дионисий Ареопагит с терпением и усердием изучал все, что изучили до него философы, риторы и прочие ученые. Но под конец забросил все и внял кроткой проповеди Павла. А почему? Горе королям и королевствам, коли нет веры в царя иного, что сильней царей земных, и судью самого справедливого, судью всевидящего. Он карает за несправедливость, защищает слабых от сильных, правых от неправых, вдов и сирот от жестоких тиранов. Горе, если нет у человека страха перед богом.
— Прошлое наше, отец, вот чему учит, — грустно заметил Карпов, — священники, ученые, толпы несчастных, все мы взываем к господу, а владыки мира сего не покоряются ему, а берут его себе в услужение. Об этом говорит и Матфей: «От дней же Иоанна Крестителя доныне царство небесное силою берется и употребляющие усилие восхищают его…»[147] И как мир делится на царства и народы, так делятся и боги; у каждого свой бог, вера ослабевает и хиреет.
— Ах, Федор, недостойны слова эти твоего благочестия и мудрости. И не огорчайся, услышав от меня, что при иных болезнях приходится прибегать к сильным средствам. Если вера ослабевает и хиреет, надобно ее поддерживать. Воздвигать столпы и преграды.
— Законы — единственные преграды, отец. Государству потребны законы; тогда властители не будут самовластны, а деспоты — деспотичны. Законы всех обуздают. Слабые и смиренные найдут в них защиту и не будут страдать от несправедливости — ведь кто все терпит, все и теряет. Там, где властвует один и толпы терпят, гибнет народ и царство. А там, где действуют законы, каждый знает свое место, там господствует гармония и благоденствует народ. И разве не доказано это прошлым? У просвещенных народов действовали всегда благие законы, да и теперь европейские государства управляются законами, примеру их и мы должны следовать.
Карпов замолчал, и потом тихо, тихо, словно неведомо откуда донесся церковный гимн, заговорил Максим:
— Поброди по свету, поброди по свету, добрейший Федор. Поезжай в Рим, а когда поглядишь на него своими глазами, поймешь, что такое Рим. Издалека он завораживает и ослепляет своим блеском, но один поэт сказал: «Нигде Римом не пренебрегают так, как в самом Риме». Дороги, на которые ступаешь ты и которые покидаешь, мне ведомы. Ты повторяешь мой путь, иди по нему. Ты должен его совершить, чтобы затем вернуться. Душа утолит жажду, и ты ощутишь жажду иную. В другую сторону пожелаешь пойти, убедившись, что законы не уничтожают греха. Напротив, они вооружают его своей силой. Так же образование и воспитание. Зарождается добродетель, но зарождается и зло. И то и другое обзаводится своими законами. Ты прекрасно знаешь, что мудреца Сократа погубила не темная чернь. Три просвещенных афинянина выступили обвинителями на суде: один — служитель муз, другой — враг тиранов и друг свободы, третий — ритор. Вот кто были его обвинители. А судьи — пятьсот один лучший афинский гражданин, объявившие Сократа нарушителем законов и установлений.
О Сократе Федор слушал с волнением. Потом он взглянул на Максима, и ему почудилось, будто он, вернувшись из приятного путешествия, опять оказался среди снегов в надвигающейся ночной мгле. И ему пришла в голову мысль, что монах, как недавно и сам Федор, не случайно припомнил историю Сократа и, рассказывая о своем древнем предке, верно, имел в виду себя…
Взгляд Карпова остановился на ожидавшем его возке. И опять с болью в сердце он подумал, что это, возможно, последняя встреча его с Максимом. «Бедный философ, должно быть, и тебя, как агнца, поведут на заклание, — размышлял он. — Мы сейчас читаем то, что написали две тысячи лет назад ученики Сократа о его последних часах, и скорбит неизъяснимо душа наша. Как видно, когда читаем мы о прошлом, сливаются в мыслях наших близкие и далекие времена и свет минувшего озаряет нам нынешнее. Быть может, сейчас умерщвляют нового Сократа. И пусть ум его не столь велик, как у древнего, но справедлив он, добр, правдив и просвещен. За это его истязают. И умертвят».
— Зима на дворе, философ, — огорченно проговорил Карпов. — Холодно, всюду снег, мерзнут руки; мы разжигаем огонь, чтобы согреться, и задыхаемся в дыму, слезятся глаза, ничего не видим, коченеет наша душа, даже чернила на бумаге тут же застывают. Евангелист говорит: «…тьма была по всей земле». В дни наши лютует злоба. Вчера у нас вырвали один глаз, сегодня тщатся вырвать второй; нынче уводят нашу овцу, завтра украдут корову, за одним злом следует другое; за правду платят ложью, за мед — ядом. И как, отец мой, не вспомнить слова поэта? — И он, скандируя, прочел стихи:
Люди живут грабежом; в хозяине гость не уверен,в зяте — тесть, редка приязнь и меж братьями стала.
А монах, слушая его, предался далеким сладким воспоминаниям. Улыбка заиграла на его устах.
— На снегу расцвели розы, журчит ручеек, сладок его шум, — сказал он. — Ты, Федор, словно лилия с долины, василек с поля. Встреча с тобой для меня — утешение, а беседа — отдохновение.
Низко поклонившись, Карпов поблагодарил его и попрощался.
— Да благословит тебя бог, — молвил Максим.
Федор пошел к саням. Собрался было сесть в них, но внезапно вернулся. И тихо, очень тихо и торопливо прошептал:
— Отец, будь осторожен. Много врагов тебя окружает. — И, почти касаясь губами уха Максима, прибавил: — И не только те, что тебе ведомы. Есть и другие, святой человек. Знай, что и соотечественник твой лекарь Марк не в числе друзей твоих, как ты полагаешь.
Монах с удивлением выслушал Карпова и, увидев тревогу у него на лице, проговорил с улыбкой:
— Ах, добрейший Федор, много козней подстерегает при княжьем дворе такого жалкого книжного червя, как я… Много у меня врагов, знаю. Но еще многочисленней и страшнее другие. — Помолчав, он прибавил: — Те, что в душе у меня, грешника.
ГРЕКИ
Однако, лежа на лавке в своей келье, святогорский монах долго размышлял над последними словами Карпова. «Озадачил меня добрейший Федор, — думал он, мучаясь бессонницей, — хоть и не сказал он мне ничего нового. Врагов, мол, у меня много. А разве может быть мало? Не десяток, не сотня людей, все царство ополчается против тебя, если ты в немилости у самого царя. И разве не вижу я, что остался один? Уехал Власий, за ним и Михаил. Лишился я Вассиаиа. И добрейшего Зиновия давно уже не вижу в моей келье. Только Селиван по-прежнему ходит, и мы трудимся вместе… Одинок я ныне, как несчастная Византия. Вокруг враги, ни одного друга. Враги внутри, враги кругом, хазары, авары, готы, куманы, печенеги, арабы, турки, неведомые племена с Востока, несть им числа. А в другой стороне влахи и болгары, сербы и иллирийцы. На западе генуэзцы, венецианцы и войска крестоносцев — боже мой, сколько же было врагов у Византийского царства? Ах, не надрывай попусту душу, старче, всех не перечислишь. Сами византийцы их не считали. Все народы Азии называли «варварами»; говорили «арабы», и пробуждался страх перед многошумным фанатичным Востоком; говорили «единоверцы», но тут неясно было, о ком речь… Сколько, о боже, было врагов у Византии? Столько, сколько звезд в небе, сколько песку морского».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});