Нестор Котляревский - Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Так же неодобрительно, как этот неизвестный критик, отнесся к «Вечерам» и Полевой – знакомый нам строгий гонитель всякой подделки под народность. Полевой заподозрил нашего рассказчика в настоящей мистификации. Повести эти, говорил он, написаны самозванцем пасечником; этот пасечник – москаль и притом горожанин; он неискусно воспользовался кладом преданий; сказки его несвязны; желание подделаться под малоруссизм спутало его язык; взял бы он пример с Вальтера Скотта, как тот умеет просто рассказывать… У Гоголя и в шутках нет ловкости, а главное – нет настоящего местного колорита; куда, например, выше его Марлинский, который в своей повести «Лейтенант Белозор» сумел дать столь яркие типы из голландской жизни. В заключение Полевой советовал Гоголю исправить неприятное впечатление, какое получилось от плохого употребления хороших материалов[73]. Давая отчет о второй части «Вечеров», Полевой, впрочем, несколько смягчил свой отзыв. Он в авторе уже признал малороссиянина и хвалил его юмор и веселость, но отметил в повестях отсутствие глубины замысла. Это – плясовая музыка, говорил он, которая ласкает наш слух, но быстро исчезает. Отмечал он также и скудость изобретения и воображения и опять подчеркивал неопытности в языке и высокопарность слога[74].
Сенковский – редактор вновь возникшего журнала «Библиотека для чтения», – обозвав Гоголя при случае русским Поль де Коком и сказав, что предметы его грязны и лица взяты из дурного общества[75], отнесся, однако, достаточно милостиво к «Вечерам», когда они вышли вторым изданием; он заявил только, что украинское забавничанье и насмешку не должно смешивать с настоящим остроумием и серьезным юмором[76].
Вернее всех понял Гоголя журнал Надеждина. Критик очень хвалил автора за печать «местности», которая лежит на всех рассказах. Прежние писатели, как, например, Нарежный, либо сглаживали совершенно все местные идиотизмы украинского наречия, либо сохраняли их совершенно неприкосновенными. Гоголь сумел избегнуть этих крайностей, и повести его и литературны, и естественны[77]. Эти же достоинства, т. е. отсутствие вычурности и хитрости, естественность действующих лиц и положений, неподдельную веселость и невыкраденное остроумие – оттенял в повестях и критик «Литературных прибавлений к „Русскому Инвалиду“» (Л. Якубович)[78].
Хвалил их также очень Булгарин, называя их «лучшими народными повестями» и предлагая эти «хорошие» повести поставить выше чужеземного «превосходного». В лице Гоголя – так говорил Булгарин – малороссийская литература оставила местную цель и обратилась к более глубокой мысли – удерживать только характерное отличие своего наречия, чтобы раскрыть народность. Русскую народность пока еще не уловили, и у нас еще нет ничего равного «Вечерам»; мы еще пока учено стремимся к народности, а не самосознательно. У Гоголя национальность проявляется естественно, не так, как, например, у Погодина, который думает, что решительное уклонение к провинциализму и любовь к старым формам языка есть приближение к национальному, или, как например, у Загоскина, которому патриотизм мешает быть правдивым. Гоголю недостает только иногда творческой фантазии, хотя некоторые места в его повестях и дышат поэтическим вдохновением. Он в описаниях менее смел, чем Марлинский, но и он достигает иногда большого совершенства. Булгарину в особенности нравится «пергаментная» простота в повести «Ночь накануне Ивана Купала», которую можно сравнить разве только с «Борисом Годуновым»[79].
Так рассуждала критика, смутно улавливая достоинства этих рассказов и не сходясь во мнении о том, насколько истинная «народность» в них схвачена и верно изображена. Разногласие в оценке было неизбежно. Бытописатель-реалист и романтик спорили в душе самого автора, и критика свои симпатии между ними поделила. Романтик Полевой боялся, как бы Гоголь не начал подделываться под народность и не стал фальшивить, а враг романтизма Надеждин приветствовал Гоголя именно за обилие местных красок в его рассказах. На одном, впрочем, сошлись, кажется, симпатии всех читателей. Всех увлекла неподдельная веселость рассказчика.
«Книга понравилась здесь всем, начиная с государыни», – писал Гоголь своей матери, посылая ей первый том «Вечеров»; и слово «всем» не было преувеличением. Сам Гоголь рассказывал, например, Пушкину о впечатлении, какое эта книга произвела на наборщиков. «Любопытнее всего было мое свидание с типографией, – писал он[80]. – Только что я просунулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило; я к фактору, и он, после некоторых ловких уклонений, наконец сказал, что штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву. Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни». Но и сам Пушкин разделял смех этой черни. «Сейчас прочел „Вечера близ Диканьки“, – писал он А. Ф. Воейкову[81]. – Они изумили меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без чопорности. А местами какая поэзия, какая чувствительность! Все это так необыкновенно в нашей литературе, что я доселе не образумился. Поздравляю публику с истинно веселою книгою…»
Но были ли эти повести на самом деле так непринужденно веселы? В общем, конечно, да. В них было много смешного, больше, чем грустного, но иной раз грусть все-таки врывалась в этот веселый рассказ – и не потому, что тема рассказа была печальна, а потому, что печален был сам автор.
Сорочинская ярмарка, игривая буффонада, кончалась, например, такими совсем неожиданными и как будто лишними строками.
«Смычок умирал. Неясные звуки терялись в пустоте воздуха. Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас. И напрасно одинокий звук думает выразить веселье! В собственном эхе слышит он уже грусть и пустыню и дико внемлет ему. Не так ли резвые други бурной и вольной юности поодиночке один за другим теряются по свету и оставляют, наконец, одного старшего брата их? Скучно оставленному! И тяжело, и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».
Гоголь признавался в своей «Авторской исповеди», что на него находили припадки тоски, ему самому необъяснимой, которые происходили, может быть, от его болезненного состояния. «Чтобы развлекать самого себя, – говорил он, – я придумывал себе все смешное, что только мог выдумать. Выдумывал целиком смешные лица и характеры, поставлял их мысленно в самые смешные положения, вовсе не заботясь о том, зачем это, для чего и кому от этого выйдет какая польза. Эти повести одних заставляли смеяться так же беззаботно и безотчетно, как и меня самого, а других приводили в недоумение решить, как могли человеку умному приходить в голову такие глупости».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});