Нина Щербак - Любовь поэтов Серебряного века
Терпение Веры Николаевны было беспредельным. Она заботилась о муже, поддерживала его, печатала его труды. Как-то Одоевцева после разговора о любви и Георгии Иванове спросила Бунина: «Иван Александрович! Вы так же любите Веру Николаевну?» «Веру Николаевну? Нет, – ответил Бунин. – Совсем другое дело. Даже сравнивать дико. Люблю ли я ее? Разве я люблю свою руку или ногу? Разве я замечаю воздух, которым дышу? А отсеки мне руку или ногу, лиши меня воздуха – я изойду кровью, задохнусь – умру».
В какой-то момент семейная жизнь Буниных оказалась нарушенной. По воле Ивана Алексеевича, по его категорическому «быть по сему», в жизнь семьи «включился третий элемент» в лице молодой писательницы Галины Кузнецовой. Это нарушило не только принятые «светом», каким бы он ни был мизерным, условности, но и домашнее равновесие.
Галина Николаевна Кузнецова родилась 10 декабря 1900 года в Киеве, в культурной стародворянской семье. Детство ее прошло в пригороде Киева. В 1918 году, там же, в Киеве, она окончила первую женскую гимназию Плетнёвой, получив вполне классическое образование. Вышла замуж довольно рано из-за непростых отношений в семье. Уже ранней осенью 1920 года Галина оставила Россию вместе с мужем, белым офицером-юристом Дмитрием Петровым, отплыв в Константинополь на одном из пароходов, наполненных разношерстной толпой людей, в отчаянии и безысходности покидавших истерзанную кровавыми новшествами октябрьского переворота родину.
Сначала чета Кузнецовых поселилась было в Праге, где жила в общежитии молодых эмигрантов – «Свободарне», но затем из-за слабости здоровья Галины Николаевны в 1924 году они переехали во Францию.
Вот как писала о своей первой встрече с Галиной Кузнецовой Нина Берберова:
«Первый раз Ходасевич и я были приглашены к Буниным к обеду в зиму 1926 – 1927 года. Его книги, недавно вышедшие, лежали на столе в гостиной. Один экземпляр („Розы Иерихона“) он надписал мне и Ходасевичу, другой он тут же сел подписывать Г. Кузнецовой. В тот вечер я впервые увидела ее (она была со своим мужем, Петровым, позже уехавшим в Южную Америку), ее фиалковые глаза (как тогда говорили), ее женственную фигуру, детские руки и услышала ее речь с небольшим заиканием, придававшим ей еще большую беззащитность и прелесть. Надпись Бунина на книжке была ей непонятна (он называл ее „Рики-тики-тави“), и она спросила Ходасевича, что это значит. Ходасевич сказал: „Это из Киплинга, такой был прелестный зверек, убивающий змей“. Она тогда мне показалась вся фарфоровая (а я, к моему огорчению, считала себя чугунной). Через год она уже жила в доме Буниных. Особенно бывала она мила летом, в легких летних платьях, голубых и белых, на берегу в Канне или на террасе грасского дома. В 1932 году, когда я жила одна на шестом этаже без лифта в гостинице на бульваре Латур-Мобур, они оба однажды зашли ко мне вечером, и он ей сказал: „ТЫ бы так не могла. ТЫ не можешь одна жить. Нет, ты не можешь без меня“. И она ответила тихо: „Да, я бы не могла“, – но что-то в глазах ее говорило иное».
Для Бунина любовь к Кузнецовой была сродни солнечному удару. Галину же писатель ошеломил не только и не столько страстностью богатой натуры, блеском своего ума, глубиной душевных переживаний, тонкостью понимания сути ее, чисто женского характера – все это было, да, несомненно. Но было в Бунине что-то еще, что завораживало и властно гипнотизировало Галину. Она постоянно чувствовала себя как бы «оглушенной» им. Безвольно подчинялась магической красивой жесткости его глаз. Словно тонула в нем целиком. Ждала встреч на вокзале, в кафе, в Булонском лесу, в театре, концертном зале. В маленькой комнате с зеленым шелком на стенах и окном на садовую ограду Тюильри.
В Галине очень сильно была развита эмпатия. Психологи четко и строго определяют такое свойство человека как «способность переживать и проигрывать в своей жизни лишь чужие эмоции». Не свои, увы! Свои эмоции тогда бывают запрятаны, «зажаты» слишком глубоко. Да и есть ли они? Не иметь своей собственной, сильной внутренней жизни, жить и чувствовать лишь «чужим», все это – черта натур мягких, пластичных, легко поддающихся чужой воле.
«Удочерение» (так этот факт официально назывался при поездке в Стокгольм за получением шведской премии) этой женщины, далеко не подростка, и ее внедрение в бунинскую квартиру оказалось тяжким ударом для Веры Николаевны, который она вынесла с удивительным достоинством. Вот как она писала в одном из своих писем: «Если женщина не живет честолюбием и другими приятными сторонами творческого человека и хочет внимания к своей личности, то от творческого человека она никогда этого не получит. Такой человек жаден, ему все мало, он любит брать от всех, а дает себя только в творчестве, а не в жизни».
О «неприлично бурном романе» Бунина и Кузнецовой вскоре уже судачил весь эмигрантско-светский Париж. «На орехи» в этих пересудах доставалось всем: и седовласым друзьям совсем потерявшего голову писателя, и жене его, милой Вере Николаевне Муромцевой-Буниной, допустившей такой неслыханный скандал и безропотно принявшей всю двусмысленность своего положения.
Леонид Зуров, еще один «домочадец», человек сложный и психически неуравновешенный, пребывал в постоянном унынии, что только усугубляло общую тяжелую атмосферу в доме: «З. вчера говорил мне, – записывала Кузнецова в дневнике, – что у него бывает ужасная тоска, что он не знает, как с ней справиться, и проистекает она от того, что он узнал, видел в Париже, из мыслей об эмиграции, о писателях, к которым он так стремился. И я его понимаю».
Давний друг семьи Илья Исидорович Фондаминский, редактор и издатель, тоже в свое время деливший кров с Буниными и потому отлично понимавший, что к чему, своими наездами в гости и разговорами усердно и постоянно растравлял и без того неспокойную душу Кузнецовой: «В неволе душа может закалиться, куда-то даже пойти, но мне кажется, все-таки будет искривленной, не расцветет свободно, не даст таких плодов, как при свободе. …Вы могли бы все бросить. Но я знаю, что вы выбираете более трудный путь. В страданиях душа вырастает. Вы немного поздно развились. Но у вас есть ум, талант, все, чтобы быть настоящим человеком и настоящей женщиной», – говорил он ей, решительно предлагая сохранять для нее часть выплачиваемых ей гонораров на отдельном счете в банке, без ведома Ивана Алексеевича. Галина соглашалась нехотя, но уже понимая, что иного выхода у нее просто нет.
Кузнецову смущала не только и не столько ее личная «несвобода женщины и человека». Создавшаяся ситуация усугублялась тем, что молодая писательница по-прежнему фактически была лишена возможности работать и совершенствоваться в своем мастерстве. «…Нельзя садиться за стол, если нет такого чувства, точно влюблена в то, что хочешь писать. У меня теперь никогда почти не бывает таких минут в жизни, когда мне так нравится то или другое, что я хочу писать», «…нельзя всю жизнь чувствовать себя младшим, нельзя быть среди людей, у которых другой опыт, другие потребности в силу возраста. Иначе это создает психологию преждевременного утомления и вместе с тем лишает характера, самостоятельности, всего того, что делает писателя», «Чувствую себя безнадежно. Не могу работать уже несколько дней. Бросила роман», «Чувствую себя одиноко, как в пустыне. Ни в какой литературный кружок я не попала, нигде обо мне не упоминают никогда при „дружеском перечислении имен“».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});