Михаил Кириллов - Учитель и его время
Так думал и писал я, в том числе Е. В. Гембицкому. А что обо всем этом думал он? Он, по обыкновению, был сдержан не столько в оценках происходящего, сколько в выражении оценок. Но иногда это прорывалось. Как-то мы прогуливались по ул. Тухачевского, возле его дома, и много говорили о произошедших переменах. Я сказал, что, пожалуй впервые, несмотря на свой романтизм и профессиональную целеустремленность, я замечаю, что в последнее время иду «не на взлет, а на посадку», что физически ощущаю, как меня обокрали, и что среди бизнесменов – героев нашего времени – мне и таким, как я – советским людям, места нет. А, обращаясь к нему, прямо спросил: «А разве вы не испытываете, что это новое время выталкивает вас? Ведь оно разрушает все то, что вы сделали за полвека служения Советской Армии? Разве это время не против вас?»
Он ответил, подумав, что «мой пессимизм понятен, но неуместен, тем более, что я – совершенно прав. Нельзя идти «на посадку» в складывающейся неблагоприятной ситуации – ни вам, ни даже мне. Это можно было бы позволить себе, если бы ваши ценности не подвергались опасности. А сейчас, наоборот, нужны настойчивая работа, сохранение памяти и традиций, уверенное сопротивление распаду. Нашу профессиональную культуру, – продолжал он, – наш громадный опыт нуворишам заменить будет нечем. Они не обойдутся без нас – ни сейчас, ни потом. Поэтому «летайте» спокойно, на посадку не спешите… Среди них нет никого, кто бы мог взлететь так высоко, как вы, и имению потому, что ими движут, в отличие от нас, не интересы народа, а личная выгода, а на этом топливе высоко не взлетишь. Их «воздушный коридор» всегда будет ниже». Этого размышления мне было достаточно.
26 сентября 1992 г. я был уволен из рядов Советской Армии, прослужив в ней с 17-ти почти до 60 лет. Уволившись, я занял, по предложению ректора, кафедру внутренних болезней интернатуры института (бывшую мою же госпитальной терапии) – там же, в 8-й больнице.
А жизнь продолжалась. Оказалось все же возможным продолжать научную, педагогическую и лечебную работу. И социальный адрес этой деятельности сохранился: рабочие и служащие г. Саратова… Перемены произошли в большей мере в верхних эшелонах общества. Те зажили своей отдельной жизнью паразитов. Я писал тогда Евгению Владиславовичу:
«Приспособленцы и паразиты были всегда, особенно много их стало сейчас, когда большинству людей плохо. Эти не станут спасать голодных детей, им бы только себя спасти. И, как правило, преуспевают в этом. Поганки растут быстрее благородных грибов. Чем примитивнее организация, чем больше она ориентирована на потребление, тем экспансивнее ее рост. В этом преимущество паразитов, они свободны от созидания. Это показал фашизм, это в наши дни демонстрируют «новые русские» – новая разновидность паразитов и их власть».
И в новой обстановке сохранилась возможность продолжать свое дело, дистанцируясь от власти. В принципе так жил и Евгений Владиславович. И тем не менее, политическая составляющая жизни каждого из нас в эти годы резко возросла. Она могла не приобретать активных форм, но она была.
Я писал Е. В.: «Очевидно, что в складывающейся ситуации о служении не может идти речь. О службе – да, о том, чтобы зарабатывать на жизнь, – да. Служение возможно, но только ради больного человека. Слава богу, что мы – врачи – именно в этой роли. В ней надо совершенствоваться. Здесь есть условие единства души и реальных целей».
Но нередко спокойствие сохранить было трудно. Как правило, в случаях особой наглости «демократов».
«12 мая по «Маяку» было передано: в программу вступительных экзаменов в МГУ с этого года уже не будут включены произведения Белинского (все), Герцена (все), Писарева (все), Чернышевского (все), Горького («Песнь о Буревестнике», «Слово о Ленине» и др.), Фадеева (кроме «Разгрома»), Шолохова (в частности, «Поднятая целина»), Маяковского (кроме «Прозаседавшихся»), Н. Островского (все), Л. Н. Толстого («После бала», вероятно, из-за описания им зверств царских офицеров над солдатами). Конечно, не будет статей В. И. Ленина (в частности, «Лев Толстой как зеркало русской революции»). Почему-то не были упомянуты Фонвизин и Лермонтов: этот бунтарь очень опасен для нынешнего строя. Будут включены Набоков, Солженицын, Бердяев, Гумилев, Цветаева, Есенин («Анна Снегина»). Так решил деканат МГУ, и это рекомендовано всем российским университетам. Интересно, а как поступили с теми в МГУ, кто с этим выбором был не согласен? Чернышевский! Настоящий русский интеллигент, революционный демократ, невероятно мужественный человек, 30 лет гнивший на царской каторге, буржуазную элиту сегодняшней России, воспитанную при социализме, уже не устраивает. Новый, буржуазный, слой создает свою идеологию, подчиняет (покупает) университеты, телевидение, радио, создает свою армию, жандармерию, сыск. Крадет у народа не только пищу, но и душу. В идеологии нет вакуума, поэтому они спешат. Это они хорошо освоили у Ленина». Я написал Е. В. об этом.
«Идет испытание советских людей на «ельцинизм» (разновидность мелкобуржуазного перерождения), нарастает отграничение зоны неприемлемости буржуазного искуса и вседозволенности. Отсутствие протеста —безнравственно. Но мы ведь еще не настолько истощены, чтобы безропотно стоять перед рвом в ожидании пули… Думаю, что еще вспомнят сны Веры Павловны из романа «Что делать?», сны передовой российской интеллигенции XIX века о справедливом и светлом будущем России».
Е. В. ответил мне: «Понимаю и разделяю Ваше возмущение по поводу многих явлений нашей нынешней жизни. Мне кажется просто невероятным исключение из программы МГУ произведений Белинского, Герцена и др. Это даже не «перекос». Но думаю, что это не от лидеров нынешней демократии… Конечно, перевертышей и негодяев – немало, но и честные люди действуют» (1993 год положил конец его иллюзиям насчет лидеров «демократии»).
В конце 1992 г. я писал Е. В.: «Время идет медленно. Многое повторяется, все реже заинтересовывая, все чаще желание отвернуться, чтобы не стошнило от торжествующих лавочников и не расстроиться при виде несчастных и нищих. В целом же ограничивается круг жизни, смысл ее продолжения, девальвируются высокие мотивации, стремительно нарастает одиночество, существование в маленькой экономической нише, своеобразный морально-экономический парабиоз. Это не меланхолия, так как все доброе, здоровое, внушающее уважение и радость, я замечаю и приветствую, но это случается все реже. Тихое и бессильное единомыслие с немногими, к сожалению. Это разрушает и профессиональную эффективность. Чтобы хорошо лечить, нужно делать это самозабвенно, исторгая из себя энергию счастья. Сколько ее было во мне еще недавно! Как много было сделано и как много предвещало. Опустошение души не способствует ее энергии. Иногда ловишь себя на мысли, что делаешь дела машинально, загораешься по привычке, радуешься, забывшись. Аритмия сердца на почве душевной дистрофия – плохой симптом даже для врача».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});