Книга жизни. Воспоминания и размышления. Материалы к истории моего времени - Семен Маркович Дубнов
Жутко стало, когда за мною захлопнулась железная дверь и я очутился в полутемной камере с крошечным окошечком под самым потолком. Сторож скоро принес мне ужин: миску похлебки с куском хлеба, и сказал, что я могу через него покупать на свои деньги хлеб и еще кое-что на десять копеек в сутки. Тюремная пища была отвратительна, и я большею частью питался купленными для меня булочками с молоком. Четверо суток просидел я в этой одиночной камере. Рисовались мне ужасы. Не зная всех плутней Александрова, я допускал, что он серьезно скомпрометирован и что полиция воспользуется нашим бесправным положением, чтобы обвинить нас в соучастии, предать суду или в лучшем случае выслать из города. Днем ходил я по камере, не имея возможности читать в полумраке, а ночью ворочался на жестком тюремном матраце. Я не знал, что делается с нашими заключенными в соседних камерах. Только на третий день я нашел внутри принесенной мне сторожем булки записочку от Александрова с известием, что нас скоро освободят. Он, видно, снюхался с тюремщиками и мог через них тайно списаться с нами. Действительно, на пятый день меня и брата выпустили из тюрьмы и препроводили в полицейский участок. Там нам вернули наши паспорта с надписью красными чернилами, что, как евреи, не имеющие права жительства в столице, мы обязаны выехать немедленно в черту оседлости, и отпустили на все четыре стороны. Александрова же отпустили домой впредь до расследования его дела, которое, кажется, не имело для него никаких последствий: полиции, вероятно, было выгоднее замять темное дело.
В тусклый осенний вечер, в первых числах октября, вышел я с братом из полицейского участка на Садовую улицу. В наших карманах были «волчьи паспорта», дававшие право любому полицейскому агенту задержать нас и выслать из города по этапу вместе с партией бродяг. Не желая вернуться в квартиру Александрова, мы приютились поблизости на Садовой, в квартире нашего родственника Эмануила, мужа упомянутой нашей пропойской кузины Розы, который проживал в столице легально на правах приказчика в торговом доме еврейского купца первой гильдии. Из этого временного приюта мы перекочевали в наше старое убежище за Нарвской заставой. Брат через пару дней уехал в Мстиславль, где он призывался к отбыванию воинской повинности. Тяжела была наша разлука: брат уезжал с перспективой военной службы, которая разрушит все его образовательные планы, а я оставался в опасном положении беспаспортного, ибо свой «клейменный» паспорт отдал брату для обмена его на чистый в Мстиславле. В этом положении я пробыл пару недель, пока не получился новый паспорт, который дал мне возможность зарегистрироваться как вновь приехавшему. Вспоминая ныне о тех черных днях, я удивляюсь тому бодрому тону, в котором я сообщал об этом через несколько дней после выхода из тюрьмы в письме к своим друзьям-сестрам: «Я так же бодр и горяч, как прежде, так же презираю малодушие и отчаяние и готов бороться с кем или с чем бы то ни было... Я много передумал в последнее время, мое мировоззрение от всех этих печальных событий получило более яркую окраску. Сердце еще кипит негодованием, но я никого не боюсь». Да, в дни юности мы носим солнце в своей душе и нам светло, как бы ни был силен мрак кругом...
Три недели я скрывался в глуши за Нарвской заставой, однако дерзал ходить в Публичную библиотеку и просиживал там почти целые дни. Я много читал, изучал «Политическую экономию» Милля, а несколько позже достал и прочел запрещенное собрание статей и речей Лассаля. Получив новый паспорт, я переехал на жительство в город и поселился в доме на углу Садовой и Таирова переулка, возле Сенного рынка, где жил и мой родственник Эмануил. Занимал я комнатку в плохонькой квартирке рабочей семьи в 4-м этаже. «Право жительства» устроил мне Эмануил при помощи той купеческой фирмы, где он служил. Успокоившись, я вернулся к своим прерванным учебным занятиям, но тут с ними стала соперничать литературная работа, в которую я был слишком рано втянут благожелательными друзьями.
Я вернулся к своему плану исторической статьи. В последние месяцы 1880 г. я всецело погрузился в чтение источников по истории иудаизма, которую я тогда отождествлял с еврейскою историей вообще. Мне хотелось высказать все, что я передумал о иудаизме, что испытал лично при переходе от традиции к сомнению, от сомнения к отрицанию. Писал я свой очерк, под заглавием «Главные моменты из истории развития еврейской мысли», в состоянии крайнего возбуждения. «Бегаю по своей комнате, — (цитирую письмо к «сестрицам» от 11 декабря), — и думаю с таким жаром, что решительно забыл весь мир. Это — серьезные, горячие мысли, которым, может быть, суждено будет сложиться в строки на страницах какого-нибудь журнала. Теперь я в самом водовороте мыслей, не дающих мне покоя. Надо их высказать. Иначе я не взялся бы за эту работу». Весь мой юношеский протест против традиции должен был излиться в этом «историческом» очерке, все, что накопилось на душе с того дня, когда хедерный мальчик впервые спросил себя, стоит ли рассуждать о яйце, снесенном курицей в праздник. Я начал с резкой критики талмудизма и дошел до средневекового расцвета раввинизма. Заметив, что мой очерк может разрастись в целый трактат, я решил ограничиться написанными главами. Дальше, когда дойду до времени опубликования этих бунтарских статей, я вкратце передам их содержание; теперь же расскажу о том, как они дошли до печатного станка.
Окончив работу в январе 1881 г., я передал рукопись в редакцию еженедельника «Рассвет» как органа более радикального направления. Мой приятель М. Каган был тогда секретарем редакции, и при передаче моей рукописи редактору Я. Л. Розенфельду{103} он, конечно, не мог скрыть, что