Сергей Шаргунов - Катаев. "Погоня за вечной весной"
Надежда Рогинская, свояченица Ильфа, вспоминала о «редком музыкальном даровании» Петрова — он «обладал знанием рояля в совершенстве, играл прекрасно, страстно любил музыку и пение». «На память мог проигрывать целые оперы», — рассказывал о нем Катаев. Возможно, Евгений был не только нежнее брата, но просто более сдержан и рационален во внешних проявлениях (вспомним дихотомию: младший «отличник» и старший «двоечник» в повестях «Белеет парус одинокий» и «Хуторок в степи»), а внутренне оба сохраняли смешливую жизнерадостность («Лесков. «Лесковщина». Отсюда — Евгений Петров», — объяснялся Катаев). Эта репутационная разница подвигла художника Бориса Ефимова, знавшего обоих еще с Одессы, посетовать: «Как несправедливо и капризно разделила между ними природа (или Бог) человеческие качества. Почему выдающийся талант писателя был почти целиком отдан Валентину Петровичу, а такие ценные черты, как подлинная порядочность, корректность, уважение к людям, целиком остались у Евгения». Катаев, как бы бахвалясь, рассказывал, что из брата, быстро освоившегося в Москве, «вышел человек», гуляка и франт, и однажды он залюбовался им ранним утром, увидев его счастливого, в открытом экипаже, «после ночных похождений» — и в этих строках плещется признание подлинного родства. Но и лукавый укор есть в том же «Парусе», где младшенькому Павлику прощают всё за «невинные, шоколадно-зеркальные милые глазки». А вот их недоброжелатель писатель Всеволод Иванов представил в дневнике 1942 года главным циником именно Петрова: «Приехал В. Катаев. Встретились в столовой — не поздоровались. В. Катаев — не столько бесчувственная скотина, сколько испорченный дурак, развращенный другой — очень расчетливой скотиной, своим братом». Последнее заключение сомнительно, прежде всего, потому, что Катаев опекал Петрова (и влиял на него), а не наоборот.
Войдя в литературу, он робел и терзался: «Меня всегда преследовала мысль, что я делаю что-то не то, что я самозванец. В глубине души у меня всегда гнездилась боязнь, что мне вдруг скажут: послушайте, какой вы, к черту, писатель, занимались бы каким-нибудь другим делом!» Можно, конечно, предположить во всем этом артистизм или расчет, мол, так же, как Валентин играл в циника, Евгений изображал скромника, но почему-то верится в искренность признания: «Однажды он (Ильф. — С.Ш.) сказал: «Женя, я принадлежу к людям, которые любят оставаться сзади, входить в дверь последними». Постепенно и я стал таким же».
Братьям случалось пикироваться.
Еще до войны драматург и сатирик Самуил Алёшин в гостях у Петрова в Лаврушинском переулке встретил Катаева: «Будучи весьма похожими, их лица вместе с тем казались наполненными разным содержанием». «Петров познакомил нас, — вспоминал Алёшин, — и сказал что-то доброе о моих юмористических рассказах, которые он незадолго до этого начал печатать в «Огоньке». Но Катаев только недоверчиво хмыкнул и поглядел на меня оценивающим взглядом. Не помню уж к чему, Петров упомянул, что недавно был на эстрадном концерте, и похвалил выступавших там артистов. Тут Катаев среагировал словесно. В несколько ленивой манере, с одесским акцентом он со вкусом и последовательно изничтожил каждого из названных исполнителей. Причем сделал это методично, подбирая самые убийственные характеристики. И, ничего не попишешь, очень точные. А на все попытки Петрова вставить об актерах хоть что-то положительное Катаев отвечал тем, что, как говорится, бил и накладывал. Я слушал их развесив уши, признаюсь, не без удовольствия… Вряд ли Катаев был на самом деле очень уж плохого мнения об артистах, над которыми измывался. Скорее просто захотел продемонстрировать перед молодым автором силу своего неотразимого словесного мастерства и попутно поставить на место младшего брата».
Катаев повздорил с братом и во время войны, за сутки до того, как тот отправился на смерть…
Характерно, что Евгений стал соавтором не брата, но Ильфа, с ним гулял по Москве и путешествовал по свету. Если Валентин встречал смертельную опасность с убеждением, что с ним ничего случиться не может, то, по его же словам, Евгения словно бы преследовал рок, ему как будто была предначертана трагическая судьба, и он сам чувствовал эту свою обреченность, то и дело пророча и призывая смерть, например, записав в воспоминаниях об Ильфе: «Говорили о том, что хорошо было бы погибнуть вместе во время какой-нибудь катастрофы».
Кстати, Катаев не только продвигал авторов, но с готовностью, юмором и совсем без надменности давал им советы. В 1920-е годы в Москву приехал одессит Марк Ефетов, о котором я уже упоминал, — когда-то он учился в гимназии у катаевского отца и восторженно следил за подвигами земляка на фронтах Первой мировой. Теперь они встретились в «Гудке», где Катаев наставлял юного журналиста: писать ярче и превращать каждую статью в мини-новеллу. Их общение растянулось на много десятилетий.
Ефетов вспоминал, как говорил Катаеву: «Всё! Сегодня не могу больше писать, забуксовал». Катаев переиначивал: «Забоксовал. Вертятся колеса на одном месте, поршни паровоза бьют вхолостую, можно сказать, боксируют».
По словам дочери Ефетова Тамары, ее отец и Катаев гадали на поездах, быть может, по примеру кого-то из железнодорожников. «Считалось, что, если первым покажется пассажирский поезд или электричка, это к удаче, если грузовой — к неприятностям. Оба почему-то свято верили в это гадание. Потому что почти всегда вслед за пассажирским поездом случалось что-то хорошее, а за грузовым — хоть мелкая, но неприятность», и продолжали так гадать уже немолодыми в Переделкине.
В 1923 году Катаев, по его утверждению, познакомился с «маленьким, худеньким» петроградцем Львом Лунцем, который вместе с Вениамином Кавериным входил в группу «Серапионовы братья». Каверин, как и Лунц, выступавший за возрождение сюжетной прозы, привел товарища в Мыльников переулок, и тот читал свою повесть «Через границу» так серьезно, что слушатели «буквально катались по полу от смеха». Пожалуй, это единственное из воспоминаний Катаева, встретившее яростное публичное отрицание со стороны персонажа. После выхода «Алмазного венца» Каверин заявил, что ни в каком Мыльниковом не был. По всей видимости, уже с двадцатых годов он невзлюбил Катаева, оставшись верен своей неприязни долгую жизнь.
Что касается Лунца, в июне 1923-го он уехал в Гамбург и в 1924-м умер там в госпитале от эмболии мозга.
В мае 1923 года Олеша познакомился с тринадцатилетней девочкой из Мыльникова переулка по имени Валя. По одной версии, он увидел ее в окне соседнего дома, читающей книгу, по другой, Олеша и Катаев развлекались, выставляя в окне первого этажа куклу, похожую на ребенка, подарок брата Ильфа — художника Михаила Файнзильберга, какое-то время тоже жившего в квартире в Мыльниковом. Интересуясь куклой, подошли две школьницы, и в одну из них Олеша влюбился, пообещав посвятить ей сказку. По воспоминанию Олеши, «Трех толстяков» он писал «то в маленькой комнате при типографии «Гудка», где жил с таким же юным Ильфом, то у Катаева в узкой комнате на Мыльниковом, то в «Гудке» в промежутках между фельетонами». Впрочем, когда девочка выросла и наконец-то была издана сказка (Олеша подписал ей книгу в декабре 1928 года), Валя уже была невестой Петрова. По словам Катаева, брат завоевал ее со всей напористой серьезностью жениха: конфеты, цветы, извозчик, рестораны. Поженились они 1 апреля 1929 года.
Мадам Муха
Ранней весной 1923 года Катаев датировал встречу с Маяковским, наконец-то перешедшую в общение. «Целый год до этого я прожил в Москве и еще не знал его».
Олеша вспоминал: вскоре после переезда в Москву они уже встречали Маяковского на Рождественском бульваре, но не окликнули и до конца не понимали: он это был или нет. По словам Эрлиха, Катаев «настораживался при виде каждого высокого и энергично шагающего человека: вдруг это Маяковский!». Теперь он столкнулся с Маяковским в районе Лубянки лицом к лицу. «Я решился и остановил его: «Вы Маяковский? Я ваш поклонник, я поэт». Он дал мне свой адрес, пригласил к себе. Когда я пришел, хорошо принял. Познакомил с Асеевым, Пастернаком».
Всех их сближала одна территория, которую Катаев уже нагло называл своей «вотчиной».
Маяковский жил на два дома, но в одном районе — в Водопьяном переулке (ныне не существующем) с Лилей Брик, там, где свили гнездо лефовцы, и в Лубянском проезде.
Асеев жил на Мясницкой, на девятом этаже, во дворе Вхутемаса с золотисто-рыжей женой Оксаной, одной из пяти харьковских эксцентричных сестер Синяковых, дочерью черносотенца и «прогрессистки»[31].
Пастернаку Вхутемас был родным: с 1894-го долгие годы они обитали там — во флигеле, а затем в казенной квартире при тогда еще Училище живописи, ваяния и зодчества вместе с отцом-преподавателем (между прочим, уроженцем Одессы).