Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Московская цензура находилась тогда в ведении университета, а цензором назначался обычно один из профессоров. В то время им был профессор по кафедре народного и полицейского права В. Н. Лешков, трудолюбивый, но, по отзывам современников, тупой и бездарный человек. Уговорить Лешкова, с которым он знался по-приятельски и встречался домами, Погодину обычно ничего не стоило. Однако случай с «Банкротом» был неординарный, комедия получила слишком громкую, да еще с оттенком крамольности славу, так что не в праве цензора было подписать ее единолично. «Не быть бы в ответе», – мог по обыкновению усомниться законопослушный Лешков. Подписать комедию в печать он решился бы, лишь заручившись поддержкой своего непосредственного начальства – Владимира Ивановича Назимова.
Это лицо сыграло в судьбе молодого Островского важную роль и заслуживает, чтобы о нем сказали подробнее.
Генерал-адъютант Назимов, незадолго перед тем назначенный попечителем Московского учебного округа, то есть гимназий и университета, являлся по совместительству, как это было тогда принято, главою местного цензурного комитета. Недавний начальник штаба 6-го пехотного корпуса, никогда не имевший ничего общего с просвещением и наукой, Назимов был определен Николаем I в Москву в помощь Закревскому, чтобы навести порядок в университете и избавить город от смутьянов.
Все боялись вмешательства солдафона в дела просвещения, да и сам Назимов был настроен поначалу агрессивно: «подтянул» гимназии, обрывал профессоров по-военному. Однако у генерала-попечителя оказалось достаточно здравомыслия, чтобы понять, что нельзя рассматривать любое ученое собрание как кружок заговорщиков, а в каждой литературной новинке видеть зловредную прокламацию. Верный слуга престола неожиданно проявил себя человеком не пугливым, дорожившим своим достоинством. К тому же он был внушаем и действовал обычно по рекомендации «московских тетушек и дядюшек». Таким благонамеренным людям, как Погодин, он привык доверять. Это и решило судьбу «Банкрота».
На другой же день после получения письма от Блудова Погодин напросился на обед к попечителю. Там, между закуской и десертом, он имел случай напеть ему и о достоинствах «Банкрота», и о необыкновенной благосклонности к нему Блудова…
– Если вы думаете, что его пропустить можно, – сказал благодушно попечитель, – то я полагаюсь совершенно на вас.
И неожиданно прибавил:
– Я и сам так думал[128].
Назимов лично прочитал тетрадь с комедией и пообещал переслать се цензору с соответствующей рекомендацией.
Впрочем, когда впоследствии по делу о публикации «Банкрота» завязалась между Петербургом и Москвой пренеприятная чиновничья переписка, оказалось, что генерал Назимов был не так уж прост и чуял, где на случай соломки подстелить. «Зная, что сочинение подобного рода требует бдительного и строгого разбора цензуры, – давал Назимов объяснения министру, – я не ограничился тем, что поручил ее рассматривать одному из цензоров, но предварительно сам прочел ее сполна, и притом, желая узнать мнение других, читал графу Арсению Андреевичу Закревскому, которому, как начальнику столицы, должно быть известнее как сословие, представленное в этой комедии, так и впечатление, которое она производила в обществе при чтении ее в рукописи».
Комедия уже набиралась в типографии для мартовской книжки журнала, когда в роскошном доме военного генерал-губернатора на Тверской, известном всем москвичам и поныне[129], происходило чтение «Банкрота».
В апартаменты графа просителям и частным лицам полагалось идти не с парадного крыльца, а со двора, откуда вела на второй этаж узкая длинная лестница. Пройдя обширную переднюю, где бегал казачок со щеткой и блистали в ряд начищенные сапоги со шпорами, Островский вошел в огромную комнату – кабинет Закревского. Здесь стояли два больших письменных стола, и все равно комната выглядела пустой. Посетитель должен был терпеливо ждать, растерянно оглядываясь в бесконечных пространствах сверкающего паркета, пока где-то вдали не отворялись высокие дубовые двери. Решительной военной походкой, чуть наклонив плешивую голову, в кабинет входил градоначальник, с порога обращавшийся на «ты» едва ль не к любому посетителю.
Островский, наверное, изрядно поволновался, читая комедию Закревскому. Полная осанистая фигура графа в мундирном сюртуке, с рукою, упертою в левый бок, его отрывистая речь, напоминавшая военные команды, мало располагали к благодушию. Но яркий талант молодого сочинителя и его скромная, простодушная и открытая манера держаться расположили Закревского к нему. Возможно, ему польстило даже, что чиновник подведомственных ему судебных канцелярий проявил такое редкое дарование. На гладко выбритом, с выпяченной нижней губой лице графа мелькнула необычная для него поощрительная улыбка…
Получив одобрение всесильного хозяина Москвы, Погодин почувствовал себя увереннее со своими «соображениями». Вероятно, он не забывал упомянуть при случае и об одобрении комедии богатым купечеством, ибо готовым возражением против печатания «Банкрота» было: как отнесутся к этому сами купцы, не оскорбятся ли они за сословие?
Чтобы заранее парировать эти упреки, Островский еще прежде озаботился тем, чтобы прочесть пьесу в знакомых ему купеческих домах и навербовать себе там почитателей и сторонников. Пров Садовский, Тертий Филиппов и другие друзья Островского тоже, видно, не дремали и организовали, как могли, благоприятные отзывы видных купцов о пьесе. По воспоминаниям Филиппова, разрешение напечатать «Банкрота» последовало по ходатайству владельца Нарофоминской фабрики Д. П. Скуратова[130]. Быть может, Филиппов и преувеличил значение для судьбы комедии отзыва крупного фабриканта, но и он, вероятно, фигурировал в «соображениях» Погодина, помогших ему убедить начальство дозволить пьесу.
Когда «механика» была уже основательно «подсмолена» и оставалось получить формальную подпись цензора, Погодин пригласил Лешкова в компании нескольких других литераторов к себе на чай. Островский снова – в который уж раз! – читал сцены из комедии к удовольствию слушателей. Лешкову ничего не оставалось, как подписать пьесу в печать. И разве что для сохранения цензорского престижа в фразе Рисположенского: «Нельзя комиссару без штанов, хоть худенькие, да голубенькие…» – зачеркнул слова: «Нельзя комиссару без штанов», а остальное пропустил[131]. Вероятно, тогда же, по настоянию осторожного Погодина, пьеса утеряла первую часть своего двойного названия: «Банкрот, или…» и стала называться просто: «Свои люди – сочтемся!».
Под этим именем комедия и начала свой долгий славный путь в литературе и на русской сцене.
Часть вторая
Дорога на сцену
«Напрасно печатано…»
16 марта 1850 года зелененькая книжка журнала «Москвитянин» с комедией «Свои люди – сочтемся!» вышла в свет и разносилась почтарями подписчикам и продавалась в конторе журнала на Тверской, напротив резиденции Закревского. Спустя четыре дня Погодин записал в дневнике: «В городе furor от “Банкрута”»[132].
Книжку журнала рвали из рук. С. Максимов вспоминает, как он и его товарищи, студенты университета, бегали из