Судьба протягивает руку - Владимир Валентинович Меньшов
Когда я советовался с одним знакомым режиссёром, как писать работу для ВГИКа, он сразу порекомендовал мне не применять выражения типа «я подумал», «я почувствовал», а чётко разрабатывать зрительный ряд. Я непременно постараюсь последовать его совету в дальнейшей части этой работы, но сейчас я сознательно не отказываюсь от описания внутренних переживаний, потому что если такую сцену придётся ставить в фильме, то весь зрительный ряд в идеале может свестись к крупному плану актёра, и весь талант режиссёра будет заключаться в умении работать с этим актёром. А для меня самого как актёра явилось в тот период ошеломляющим открытием то, что даже такое, казалось бы, однозначное чувство, как горе, вмещает в себя огромное множество различных чувств.
Вначале я просто испугался и решил, что я холодный и эгоистичный человек, которого ничто не может глубоко тронуть. Потом подумал, что это идёт оттого, что я актёр, и психика моя уже вывихнута от ежедневного выставления своих чувств на глаза зрителей, от постоянной внутренней проверки: вру – не вру, принимают – не принимают. Это второе соображение кажется мне очень серьёзным. А может быть, всё дело в том, что я был готов к этой смерти, знал, что мама больна неизлечимо, и невольно уже много раз внутри «прорепетировал» эту смерть.
Но с того времени я всё серьёзнее задумываюсь над вопросом, как сыграть всё это множество чувств, переживаемых одновременно. Подавляющее большинство актёров сведёт все эти чувства к какому-то одному – либо изолированному переживанию смерти безо всяких посторонних мыслей, либо они будут играть человека неискреннего, наигрывающего переживания. И то и другое будет слишком примитивным решением, но всё дело в том, что я как режиссёр ничего не смогу подсказать актёру для того, чтобы он преодолел эту примитивность.
Для этого нужен какой-то особый, новый метод в работе с актёром. А пока его нет, лишь отдельные актёры силой своей интуиции поднимаются до жизненной сложности чувств. Такими актёрами являются, на мой взгляд, Симона Синьоре в фильме «Путь наверх» и Смоктуновский в «Девяти днях одного года».
Я вылетел домой на следующий день. Самолёт должен был вылететь утром, но из-за плохой погоды отправился только часов в шесть вечера. В Астрахани приземлились в десять. Час добирались до города. Я долго пытался поймать такси, но машин не было. Несмотря на ещё не поздний час, улицы почему-то были пустынны. Ярко светила луна, заливая всё жутковатым, зелёным каким-то светом. Морозило. Поняв, что такси мне не найти, я пошёл домой пешком. Я даже не шёл, я бежал. В голове всё время вспыхивал пугающий образ, оставшийся от похорон, которые видел в детстве, – крышка гроба на лестничной площадке.
Наш дом стоит вдалеке от центральных улиц, и если, когда я бежал по ним, мне ещё попадались случайные прохожие, то чем ближе я был к дому, тем пустыннее и отчуждённее становились улицы, и всё громче слышался звук моих шагов.
Вот и дом. Ни в одном из окон нет света, все уже спят. Я поднимаюсь по лестнице, перед нашей площадкой опускаю глаза, потом резко поднимаю их: крышки на площадке нет. На миг мелькает сумасшедшая мысль, что, возможно, произошла ошибка. И тут же рядом другая, ещё более сумасшедшая: зачем же я тогда летел сюда, торопился, обидно даже. Перед нашей дверью я поставил чемодан, расстегнул пальто, прошёлся по площадке, отдышался. Потом нажал кнопку звонка.
Открыли мне сразу, не спрашивая. На пороге стоял отец, а за ним я увидел длинный тёмный коридор, в конце коридора – распахнутую дверь в ярко освещённую комнату, и в этой комнате – ноги, торчащие из-под одеяла, накрывавшего лежащее на столе тело мамы.
«Ну, здравствуй», – сказал я отцу. Мы обнялись, выбежала сестра, заплакала, уткнувшись мне в плечо: «Вовка, как она тебя ждала!»
Из комнаты вышли родственники, оставшиеся у нас в эту ночь, здоровались со мной, помогали раздеться, расспрашивали, когда прилетел, как добирался. И я, стоя в коридоре, подробно, очень подробно отвечал на все их вопросы, боясь взглянуть в сторону комнаты и оттягивая момент, когда мне придётся в неё войти.
А когда я вошёл туда, то понял, что все вместе со мной напряжённо ждали этого момента – так сразу замолкли все разговоры.
Я вошёл, подошёл к столу, увидел одеяло, накрывавшее тело, увидел близко эти ноги с надетыми на них дешёвенькими туфлями и вдруг, неожиданно для самого себя, громко заплакал. И сразу же заплакали все, запричитали:
– Вот то-то и оно – мама!
– Тося, лежишь ты здесь, ничего не видишь и не слышишь, а была бы жива, сейчас встала бы, уже готовила бы что-нибудь…
– Как она тебя ждала! Уже перед смертью говорит: а где же Вовка-то? Валентин, напиши, чтобы Вовка приехал.
– Тося, да ты встань, посмотри, сыночек твой любимый приехал! Что же ты не поднимаешься, Тося!
Зеркала в комнате были завешаны простынями, большинство вещей вынесено, остался только стол и стулья. Всю ночь просидели около стола и разговаривали.
– Она всё говорила: как-то Вовка в этот раз со мной простился не как всегда. Дома простился, а потом по лестнице спустился и – «до свиданья, мама», потом ещё спустился и опять – «до свиданья, мама», и рукой машет.
– А на ноябрьские праздники велела гостей созвать. Сама уж подняться не могла, так попросила дверь в спальню открыть, мы здесь сидим, а она там лежит. Что ж вы, говорит, не веселитесь? А где ж веселиться – в коридор выйдем, поплачем и обратно в комнату, песни поём.
– Она же последнее время совсем видеть перестала, видно, опухоль нерв какой задела. А всё не верила, что рак у неё, это, говорит, я от малокровия плохо вижу. А ты тогда фотографии свои прислал, мы ей даже и показывать не стали, чтоб не расстраивать.
– И всё-таки ждала. Один раз зовёт меня: где Вовка? Я говорю: в Москве. Что вы, говорит, обманываете меня, он сейчас здесь был, со мной разговаривал.
– Ой, что говорить, не дай Бог никому такой тяжёлой смерти!..
– Как-то зовёт меня: в чём же меня в гроб положите, спрашивает, а мы уже потихоньку ей платье сшили, но я ей не сказала этого, конечно. Что это ты, Тося, умирать-то собралась? Ещё поднимешься! Да нет, говорит, не поднимусь, видно. Только, говорит, вы на меня тапочки, которые для покойников, не надевайте, купите туфельки какие-нибудь дешёвенькие.
Разговаривали полушёпотом, иногда всплакивали, но быстро успокаивались. Иногда вспоминали что-нибудь смешное и смеялись тихонько, и это не казалось кощунством.
Сестра спросила меня: «Хочешь посмотреть на неё?»
Нет, сказал я, не хочу. Я не хотел видеть не маму. Я не хотел видеть просто покойника – то, что лежало на столе, уже мало связывалось со словом «мама».
Увидел её я уже утром, когда тело перекладывали в гроб. Он всё время стоял рядом со столом, на табуретках, наполняя комнату запахом свежеоструганных досок, и я всё удивлялся его размерам. Мама была маленькой, по плечо мне, а гроб и для меня-то был большим.
Рано утром пришли новые родственники, заговорили громкими голосами, застучали молотки – это гроб обивали материалом, всё вокруг сразу приняло какой-то деловой характер, как будто это было начало рабочего дня где-то на заводе. Потушили свет, горевший всю ночь: в эту комнату солнце заглядывало очень рано.
Сняли одеяло с тела. И я в первый раз увидел мёртвую маму. Она была абсолютно не похожа на себя, так что если бы я увидел её, не зная, кто это, я не узнал бы её. Я заставлял себя не отводить глаза и смотрел на мамино лицо, стараясь запомнить его.
Четверо мужчин с большим трудом подняли тело и перенесли его в гроб. Тело заняло не всю его длину, небольшое расстояние осталось, и женщины заохали:
– Ну вот, кому-то Тося место оставила, теперь ещё кого-нибудь хоронить будем.
– Говорила же я вам, что большой гроб заказываете.
– А летом, когда Дарью Николаевну хоронили, тоже гроб большой сделали. А Тося подошла, посмотрела, ну, говорит, это для меня место. А я говорю: что ты, с чего это? А она так слёзы вытерла, ладно, говорит. А сама всё горло в платочек кутала, видать, чувствовала, как опухоль растёт…
Гроб перенесли на стол, обложили тело какими-то пошленькими искусственными цветами, по углам комнаты расставили венки. Женщины осторожно, стараясь не поднять пыль, подмели комнату. Внесли стулья. Мужчины переоделись в чёрные