Дети семьи Зингер - Клайв Синклер
Если гуси закричат, рационализму и скептицизму матери, унаследованным ею от своего умника отца миснагеда, будет нанесен ощутимый удар. А что я? Напуганный, я в душе все же хотел, чтобы гуси закричали, закричали так громко, что люди на улице услышат и сбегутся.
В этой ситуации Башевис, вынужденный выбирать между родителями, выбрал отца (что бы он потом ни говорил журналу «Commentary»). И отец, и сын жаждали детского ощущения чудес, а не логики будничной жизни, но победила последняя: мертвые гуси хранили молчание. В других, художественных, произведениях Башевиса можно разглядеть попытку примирить непримиримые взгляды его родителей. Так, например, Гимпл предлагает нам следующее рациональное объяснение чудес:
Начал я странничать, добрые люди не давали мне умереть. Шли годы, я постарел, поседел. Всякого насмотрелся, наслышался. Каких только нет на свете историй, чудес, небылиц. Чем дольше я жил, тем больше я убеждался, что все на свете случается. Если не с каким-нибудь Гоцмахом, так с Груманом. Не сегодня — то завтра. Через год. Через сто лет, какая разница? Слушаешь, бывало, про совсем что-то невероятное и думаешь: нет, вот уж этого быть не может никак. А пройдет год-другой — слышишь: именно это и произошло, там или там.
В другой книге мемуаров, озаглавленной «Молодой человек в поисках любви»[24], Башевис вспоминал, как они с отцом однажды прогуливались мимо пустых магазинчиков религиозной литературы на Францишканской улице. На тот момент Пиихос-Мендл был отцом светских писателей, и Башевис пытался представить, о чем тот думал, глядя на эти заброшенные книжные лавки.
Эти писатели были бандой клоунов, шутов, прохвостов. Какой горький стыд и унижение испытывал он, видя, что за потомство породили чресла его! Отец возлагал всю вину на маму, дочь миснагеда, противника хасидизма. Это она посеяла в нас семена сомнения и ереси.
В книге «Папин домашний суд» неоднократно звучат похожие обвинения. Когда предсказания радзиминского цадика в очередной раз не сбылись, то его паства, включая Пинхоса-Мендла, тут же объявила это еще большим чудом, чем если бы они сбылись.
— Святой способен даже не суметь сотворить чудо.
Но мама спросила:
— Как может глупец быть святым?
— Давай, давай в там же духе! Продолжай портить детей! — сказал отец.
— Я хочу, чтобы мои дети верили в Бога, а не в какого-то идиота, — ответила мама.
— Сначала это ребе из Радзимина, завтра это будут вообще все раввины, а потом, не приведи Господь, это будет сам Баал-Шем[25], — вскричал отец[26].
Мысль Пинхоса-Мендла о том, что сомнение склонно расти и развиваться, раз за разом всплывает в произведениях Башевиса, а зачастую даже предвосхищает дальнейшее развитие событий. Но пока что отметим просто, что в этом вопросе Башевис соглашался с отцом:
Хотя брат продолжал одеваться как хасид, он все больше времени проводил за рисованием и чтением светской литературы. Вступая в долгие дискуссии с мамой, он рассказывал ей о Копернике, Дарвине и Ньютоне, чьи имена уже были ей известны из книг на древнееврейском языке. Ее привлекала философия, и она отвечала на доводы моего брата такими аргументами, которые до сих пор используют религиозные философы.
Реакция Пинхоса-Мендла на выпады Башевы была исключительно эмоциональной. Он всплескивал руками и кричал: «Безбожница ты, злодейка!» «Сам факт, что он переходил на крик, означал, что ему нечего ответить», — комментировал Башевис в уже цитированном выше интервью «Encounter». По большому счету Пинхос-Мендл был одновременно и не прав, и прав: возможно, его раввины и были глупцами, но все же именно философы, а не раввины своими идеями превратили современный мир в «бойню и бордель».
При всем сочувствии к отцу Башевис понимал важность правды в том смысле, в котором ее добивалась Башева. Именно к матери обращался с вопросами и старший брат Башевиса, пока не подрос и не начал искать ответы самостоятельно. Глядя на витрины табачных лавок Леончина, где был «выставлен кот в лакированных сапогах, курящий папиросу с длинным мундштуком», маленький Иешуа приставал к матери, требуя объяснить ему, «зачем коту носить сапоги и курить папиросы». «Мое чувство реальности, кажется, уже тогда не могло смириться с такой фикцией», — вспоминал он в книге «О мире, которого больше нет».
Когда Иешуа исполнилось три года, его «завернули в талес[27] и впрягли в ярмо Торы». Слово «ярмо» емко выражает отношение Иешуа к религиозному образованию. Его первый учитель был смешон, некомпетентен и к тому же имел садистские наклонности; впрочем, и его преемники были немногим лучше. В первый же день Иешуа подвели к Торе и показали ему буквы еврейского алфавита. Когда он дошел до последней буквы, ему велели зажмуриться. Открыв глаза, мальчик увидел изюм и миндальные орехи, рассыпанные по заляпанной жирными пятнами странице, — это должно было продемонстрировать ему, как сладка Тора. Но юного реалиста Иешуа было не так просто обмануть. Ему было ничуть не сладко терпеть унижения, поэтому он сопротивлялся ненавистному хедеру[28] со всей решимостью трехлетки. Более того, у него сформировалась сильная неприязнь к Торе. Эта неравная схватка между ребенком и его деспотичным учителем впоследствии послужила Иешуа моделью для его литературных противостояний. Героем одного