На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг. - Андрей Владимирович Николаев
«Настроение прекрасное», – писал я домой, сидя на нарах вздрагивающего на стыках вагона, в своей первой открытке, опущенной в Ярославле…
Густели весенние сумерки, и постепенно утихали разговоры. Утомленный впечатлениями, я погрузился в сон под мерный перестук колес.
27 мая. После холодной ночи, проведенной на вагонных нарах, ранним, сырым и туманным утром прибыли мы в Вологду. Перейдя извивы железнодорожных путей, вышли мы на привокзальную площадь и нестройной толпой направились к пристани.
– Пароход до Великого Устюга отваливает в девять вечера, – оповестил сопровождавший нас капитан. – Сбор в двадцать ноль-ноль. Не опаздывать, водкой не увлекаться, в комендатуру не попадать. До вечера.
Капитан ушел, и мы остались, предоставленные самим себе. Московская семерка наша распалась – я же пока держался около Николая Морозова, человека, несомненно, лучше меня ориентированного в этой, не вполне ясной, обстановке. Не торопясь, подождав, когда все разойдутся, Морозов стал внимательно изучать расписание рейсов, табличку с ценами на билеты, кого-то о чем-то спрашивал и, наконец, заявил:
– Попадать в комендатуру, Андрюха, нам нет никакого резону – оттуда прямой путь в маршевую роту и на фронт. Это не по моей части. Но и ехать двое суток на открытой палубе не солидно.
– А что делать? – наивно спросил я его.
– Пошли! – бросил он снисходительно.
«Вологда грязный, провинциальный городишко, – записал я себе на память, – очень скупо с табаком. За два спичечных коробка отдают 700 гр. хлеба. Вовсю идет натуральный товарообмен. Водки залейся (!) по 27 р. литр и без всякой очереди».
Государственная цена водки тогда была 12 рублей 60 копеек за литр. Наши брали по пять, по восемь литров. Брали столько, сколько позволяли деньги. И на палубе, после того как легли на курс, пили и гуляли до тех пор, пока все не опорожнили и не выбросили за борт последнюю пустую бутылку.
День наконец разгулялся, рассеялся туман, и солнце высветило на фоне бурных и рваных облаков поржавевшие уже купола кафедрального собора.
Господи! До чего же славным был этот день – первый день моего самостоятельного бытия, моей свободной и вольной жизни! Призванный в армию в военное время, я, казалось бы, должен был чувствовать нравственную угнетенность, страх за свою судьбу, страх вполне оправданный. Но душа моя ликовала радостью освобождения и избавления от материнской опеки. Вероятно, я смахивал на Петрушу Гринева из «Капитанской дочки».
Завтракали мы с Николаем Морозовым в какой-то грязной прибазарной чайной. Ели рыбный суп без карточек – вещь по тем временам необычная, если вспомнить о том, какой вегетарианской бурдой кормили нас в коммерческих столовых голодавшей Москвы. Таинственно подмигнув, Николай достал поллитровку «Московской».
За нашим столом сидели еще двое из тех, что ехали с нами в Великий Устюг. Один из них – высокий, жилистый старшина с четырьмя угольниками рубиновой эмали на малиновых петлицах. Другой, как выяснилось, старший техник-интендант из «Военторга» в добротном обмундировании.
Они выставили свою бутылку, и мы выпили за знакомство. Мне тогда исполнилось всего лишь девятнадцать лет, и водку я пил впервые. Хмель искорками тепла щекотал желудок, приятно подползал к сердцу, волновал мозг жгучей истомой – все вокруг плавно колыхалось и плавало. Николай, старшина и интендант из «Военторга» о чем-то шушукались. А мне было очень смешно, и я мысленно прикидывал, насколько могла бы еще вытянуться шея у жилистого старшины. Хмель путал мысли, пьяно убаюкивал, но я все-таки соображал, что речь между ними шла относительно того, как заполучить места в каюте на нашем пароходе.
Около восьми часов вечера жилистый старшина принес билеты первого класса, и Николай стребовал с меня пятьдесят рублей.
Почему-то я не запомнил название парохода, не записал его в дневнике, не сообщил домой в письме; но врезался мне в память год изготовления машины, выбитый на бронзовой, полированной дощечке – «1896».
От всего тут веяло бывшим когда-то порядком и комфортом. Каюта – салон первого класса – размещалась на носу. В ней было удобно, тепло и покойно. Вдоль стен – мягкие кожаные диваны, сквозь широкие окна зеркального стекла открывался просторный вид могучей реки. В каюте, помимо нас, еще двое подполковников и капитан милиции.
Местный радиоцентр транслировал столичный концерт. Передавали арии и дуэты из классических опер. Нежные, чарующие звуки лились к нам в каюту, и я не без гордости сообщил своим попутчикам, что солистка Театра имени Станиславского Татьяна Юдина – моя двоюродная сестра. Разговоры смолкли, а высокий, звонкий и сильный голос Тани словно плыл над ровной гладью вод, уносясь куда-то в неведомую даль. И мне уже казалось, что это родные мои и близкие посылают мне свой привет из далекой и такой близкой-близкой мне Москвы…
А на палубе тем временем делили сухари, копченую грудинку, краковскую колбасу, сахар, брикеты горохового пюре. Среди попутчиков шел бойкий товарообмен. У меня тоже образовались излишки: буханка черного, половинка белого, сухари, сахар. Я присматривался и соображал о выгодной их реализации.
Особняком в общей массе держалась группа курсантов-летчиков в ладных довоенных шинелях с цветными форменными петлицами. Их почему-то отчислили из летного училища в пехотное. На все вопросы они только презрительно цедили сквозь зубы: «Подождите! Вам тоже дадут, вам покажут!» А что «дадут», что «покажут»?! Мы не ведали…
С третьим звонком пароход отвалил от дебаркадера. Монотонно зашлепали по воде лопасти колес старого речного ветерана, слышалось лишь ритмичное уханье рычагов, и судно вздрагивало всем своим корпусом. Вечер был тихий, а вода спокойная; закат окрасил небо в холодно-малиновые тона. Впереди мерцали огоньки бакенов, указывая фарватер. Палубные пассажиры готовились к ночлегу: более опытные и расторопные захватывали места у трубы, вблизи машинного отделения, рассчитывая согреться их теплом.
28 мая. Утро пасмурное. Беспросветная серая мгла нависла над мутно-сизыми водами Сухоны. «Чувствуется заметное похолодание, – отметил я в своем дневнике, – как хорошо, что на мне пальто и свитер».
Впервые открылись мне здесь красоты северного края. На всю жизнь врезались они в мою душу своей свинцовотяжелой и холодной прелестью. Неласковой, подчас зловещей бывала мутноватая, словно остекленелая гладь широкой реки. Высокие ели и сосны громоздились по отвесным берегам, глыбы гранитных валунов покоились у воды, а на гребнях гор изредка мелькали деревни. Неповторимые северные деревни – с домами на высоком рубленом подклете, с дворами, крытыми замшелым тесом, и с серыми от постоянных ветров станами. Поэзией былин и древних легенд, колоритом Аполлинария Васнецова вонзились они в мою душу и остались там навсегда.
Проехали Шуйское, Тотьму. В легкой дымке тумана маячили, словно сказочные, кружевные силуэты деревянных церквей