Реквием разлучённым и павшим - Юрий Фёдорович Краснопевцев
— Как фамилия японца? — спросил Гладков.
— Поручик Камимура, хотя Верейский назвал его Каназава, — ответил Алтайский. — Но я не мог ошибиться, я видел его в свое время на выпускном акте в университете. Видел в военной форме в качестве адъютанта начальника военной миссии генерала Янагида. Фамилию Камимуры я прочитал потом в газетном отчете. Не знаю, то ли потому, что этот японец выделялся броской внешностью среди других военных, то ли из-за его молодости — он был лишь на два-три года старше нас, выпускников университета, но поручик мне хорошо запомнился…
Алтайский вопросительно взглянул на Гладкова — о том ли он говорит, надо ли все это рассказывать? — и когда Гладков утвердительно кивнул головой, как бы соглашаясь, продолжил:
— И вот… Сначала я растерялся, потом струсил, при знакомстве выдавил комплимент его русскому языку и внутренне затаился. Вид у меня, очевидно, стал не банкетный, так как Верейский начал усиленно подливать… Я встречал много хороших людей среди гражданских японцев. Даже они не любили чопорных, чванливых офицеров, которые выдумали о себе поговорку: нет цветка краше вишни и человека лучше воина. На самом деле японская военщина была олицетворением тупости, коварства и жестокости… Сколько их было в Маньчжурии еще до тридцать второго года, жили там под видом прачек, парикмахеров, лавочников! Мне, как и всем русским, было за что не переваривать этих «гегемонов» Восточной Азии… Даже на улице приходилось оглядываться, как бы не встретить купленную им какую-нибудь сволочь, свою же, русскую, да не сказать ей случайно чего-нибудь лишнего. По малейшему подозрению любой из нас мог исчезнуть в военной жандармерии, как мой учитель Мячков, как Слава Дедюхин, которого подбросили на крыльцо матери с переломанным хребтом… Защиты не было никакой. Советское консульство пыталось что-то сделать, но получало обычный ответ: «Нашему командованию ничего не известно…»
— Значит, вы поняли, что через Верейского попали в сети японской военной миссии? — спросил Гладков.
— Нет, — подумав, ответил Алтайский. — Мне ничего не предложили ни тогда, ни потом… Ни Верейский, ни Ка-мимура… Наоборот, когда после банкета я спросил Верейского, кто же этот японец, он ответил, что Каназава — сотрудник телеграфного агентства «Кокупу», знаком ему по журналистским делам и оказался на банкете случайно… Думаю, что Верейский был уже давно завербован японской военной миссией. С какого времени, чем занимался — этого я, к сожалению, сказать не могу, даже пьяный он не был со мной откровенен.
Гладков начал быстро писать, то и дело обмакивая скрипучее перо в фиолетовые чернила.
— Курите, — коротко сказал он, не поднимая головы.
Курить Алтайскому хотелось. Он потянулся рукой к лежащей на столе пачке с папиросами, как вдруг одна неожиданная мысль на полпути остановила его. На какое-то мгновение рука Алтайского застыла в воздухе.
Движение Алтайского заметил Гладков и поднял голову:
— Вы не стесняйтесь, — сказал он.
Алтайский опустил руку.
— Я не стесняюсь. Просто я вспомнил о своей болезни. Может, сами дадите мне папиросу? И спичку тоже…
Гладков засмеялся:
— Пожалуйста, только болезнь ваша для меня опасности не представляет, нам сделаны соответствующие прививки.
— А я живу в общем бараке. Думаю, там ни у кого нет прививок. Японцы делали их только себе, а русским и китайцам — лишь когда их слишком много дохло!
— Сильное выражение! — усмехнулся Гладков. — У нас так не принято говорить о людях!
— Но именно таково было положение русских и китайцев на захваченной японцами территории, — объяснил Алтайский и с горечью добавил: — а чем оно лучше сейчас, после прихода советских войск?
— Насчет отсутствия прививок у людей, живущих в вашем бараке, вы ошиблись, — возразил Гладков. — Прививки были сделаны всем без исключения в первый же банный день. Вы в бане, очевидно, не были и потому ничего о прививках не знаете. А может быть, прививку вам сделали раньше? Вас кололи?
— Кололи, — смутился Алтайский. — Значит, вы не списываете нас в утиль?
— Ну, что за глупости! — укоризненно ответил Гладков. — Вы такие же люди, русские к тому же…
— Выходит, вы не делаете разницы между своими людьми и нами?
— Разница все-таки есть, ее не может не быть, — нахмурив брови, произнес Гладков. — Посудите сами: одни вынесли на плечах всю тяжесть фашистского нашествия и победили, другие в это время отсиживались в эмиграции… Тем не менее мы стремимся видеть в вас прежде всего просто людей… И знаете, Алтайский, по-моему, у вас совершенно дикое представление о советской действительности!
— Возможно! — согласился Алтайский. — Но, может быть, и вы не все знаете. А я сужу по фактам… Всеобщие прививки — это действительно хорошо. Но вот вы говорите, что видите в нас прежде всего людей, а были ли вы в нашем бараке? Спим мы мягко — на полу, вот на таком слое пыли, — показал Алтайский пальцами. — Вповалку и только на боку, потому что иначе не хватает места… Больные и здоровые, мы лежим все вместе: поворачиваемся с боку на бок по команде! В бараке нет освещения, пробраться ночью по естественной нужде, не наступив на кого-нибудь, не получив пинка или просто в морду — невозможно… Еду, правда, дают — пять или шесть бачков на барак, но как и чем есть? У нас нет ни мисок, ни ложек, только банки из-под тушенки, одна на двенадцать человек, и щепочки. Разве можно так относиться к людям? Могу ли я поверить, что вы считаете нас за людей?
— Знаете, Алтайский, — сказал Гладков, — это общее положение — фронт! Хорошо еще, что мы сейчас можем дать вам крышу над головой. Вы скоро сами увидите наши полевые госпитали, вас вот-вот переведут туда, как и всех больных из бараков. Тогда поймете, почему вас держали в этом бараке, — госпитали переполнены… И главным образом, гражданским населением. Больные лежат в проходах, коридорах — где только можно! Понимаю, что вы удручены ужасными неудобствами, что в окружающих вас условиях видите подтверждение тому, что вам долгое время вдалбливала японская и белоэмигрантсткая пропаганда. Поверьте, все это временно! Будет у вас все необходимое, как бы ни было и вам и нам трудно. Вы скоро в этом убедитесь!
Алтайский слушал внимательно, выражение лица его менялось, и при последних словах Гладкова угрюмость и недоверие исчезли. Он опустил голову. Все тело опять налилось свинцом, руки уцепились за стул.
— Константин… — начал он, поднимая голову, но замялся.
— Сергеевич, — подсказал Гладков.
— Константин Сергеевич, — повторил Алтайский, — вы извините меня за грубость, резкость, может быть, неправоту. Я