Пол Стретерн - Кант
Кант прекрасно осознавал отсутствие друзей. Но его это не тревожило. Он любил повторять слова Аристотеля: «О, друзья мои! Нет на свете друзей!» Более того, он считал это состояние нормальным: «Дружба – это сосредоточение благосклонных чувств на одном-единственном субъекте, что весьма лестно тому, на кого они направлены, но это также можно рассматривать как нехватку всеобщности и доброжелательности».
По мнению психологов, неспособность (или нежелание) Канта завязывать близкие отношения свидетельствует о его глубокой личной ущербности. Однако мыслитель из Кёнигсберга отнюдь не производил впечатления несчастного человека. Наоборот, те, кто его знал, отмечали несомненное жизнелюбие философа. «Кант обладал натурой жизнерадостной. Он взирал на мир с радостью… и переносил ее на окружающие вещи. И потому обычно пребывал в счастливом расположении духа», – зорко подметил кто-то из его коллег.
Через семь лет после публикации «Критики чистого разума» Кант издал «Критику практического разума». Эта книга была меньше по объему, но столь же «беспощадна» по отношению к читателю. (Когда мне как-то раз в руки попало первое издание, принадлежавшее некогда Кольриджу – страстному поклоннику Канта, я отметил про себя, что некоторые страницы так и остались неразрезанными.)
В этом труде Кант восстановил в прежнем статусе Бога, который больше не был обречен на немоту, ибо не вписывался ни в какие категории. «Критика практического разума» посвящена этической составляющей воззрений Канта. Вместо поисков метафизических оснований нашего восприятия он ищет их для нашей морали. Кант задался целью отыскать ни много ни мало фундаментальный нравственный закон. Но разве возможно найти закон, который пришелся бы по нраву всем? Чтобы все – от христиан до буддистов, от либералов до махровых консерваторов – верили в одно и то же фундаментальное добро? Кант полагал, что можно сформулировать некий базовый закон, но сделал это, обойдя стороной то, что большинство посчитало бы самым главным вопросом.
Добро и зло его не интересовали. Он не пытался вскрыть суть самых разных интерпретаций этих основополагающих нравственных понятий. Кант подчеркивал, что ищет скорее основы нравственности, нежели ее содержание. Как и в случае с чистым разумом и с практическим разумом, ему требовался лишь набор априорных принципов, подобных категориям.
Фактически Кант в конечном счете выдвинул только один принцип: «категорический императив», лежащий в основании всех нравственных действий: их метафизическое допущение. Аналогично категориям чистого разума это создает фундамент нашего этического мышления (практический разум), правда, не наполняя его каким-либо особым моральным содержанием. Категорический императив Канта гласит: «Поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом».
Этот принцип привел его к утверждению, что мы должны действовать в соответствии с нашим долгом, а не с чувствами, следствием чего стали несколько странных выводов. Например, Кант заявляет, что о моральной ценности поступка нельзя судить по его последствиям, а лишь на основании того, насколько этот поступок был совершен по велению долга. Это великая глупость – если мораль все-таки имеет отношение к обществу, а не является поводом для самодовольства индивида.
Кант видел в категорическом императиве нечто вроде каркаса, лишенного морального содержания. Что не совсем так. В нем присутствуют следы морального содержания. Для начала – мораль конформизма. Категорический императив Канта подразумевает, что все люди должны действовать абсолютно одинаково, независимо от темперамента или поставленной задачи. Обязан ли глава государства поступать столь же праведно, что и настоятель монастыря? Или хотя бы стараться? Должен ли был Черчилль вести себя так же, как Ганди? Или наоборот? Возможно, все системы обречены на подобную жесткость. (Но без этической системы мы окажемся в тупике – ибо будем неспособны выносить какие-либо ценностные суждения.)
Этическая система Канта также заставила его проникнуться верой в то, что нельзя лгать независимо от возможных последствий. Он прекрасно осознавал двусмысленность такого довода и тем не менее не отказался от него. По Канту, сказать ложь негодяю – преступно: «Ведь возможно, что на вопрос злоумышленника, дома ли тот, кого он задумал убить, ты честным образом ответишь утвердительно, а тот между тем незаметно для тебя вышел и, таким образом, не попадется убийце, и злодеяние не будет совершено; если же ты солгал и сказал, что его нет дома и он действительно (хотя и незаметно для тебя) вышел, а убийца встретил его на дороге и совершил преступление, то ты с полным правом можешь быть привлечен к ответственности как виновник его смерти… Итак, тот, кто лжет, какие бы добрые намерения он при этом ни имел, должен… поплатиться за все последствия, как бы они ни были непредвидимы»[5]. Должны ли мы верить в то, что Кант отдал бы в руки нацистов своего друга-еврея? Нет. Все, что мы о нем знаем, позволяет предположить, что великий философ последовал бы велению долга. Его на редкость активный разум быстро нашел бы некий моральный долг, который бы не допустил столь низкого поступка. И все же вопрос о невозможности лгать выявляет отчетливый изъян в системе воззрений Канта. Нам не стоит обольщаться: Кант относился к вопросу лжи чрезвычайно серьезно. Какое-то время он даже мучительно размышлял над вопросом о том, допустимо ли завершать письмо обычным для того времени речевым оборотом: «Ваш покорный слуга». Является ли это ложью? Кант настаивал на том, что он не был ничьим слугой и потому в его намерения не входит подчиняться своим корреспондентам.
В конечном счете Кант, похоже, был вынужден смягчить свою позицию по этому вопросу. Однако в более серьезных вопросах словесности он оставался несгибаемым. Он был противником чтения романов: от этого наши мысли становятся «фрагментарными», что ведет к ослаблению памяти. «Было бы смехотворно запоминать романы для того, чтобы пересказывать их другим людям». (Уж не намек ли это на то, что Кант запоминал все остальные книги, которые читал?) Здесь Кант забывает о том, что знакомство с романом Руссо «Юлия, или Новая Элоиза» оказало на него мощное влияние. Более того, чтение этого романа никак не отразилось на его мыслительных способностях и не привело к ослаблению памяти.
Кант любил читать поэтические произведения, но только если их отличала интеллектуальная гармония слога и чувства.
Нерифмованная поэзия была для него обезумевшей прозой. Музыка была другим, гораздо более сложным делом. Лишь только музыке удавалось проникнуть под панцирь, подавлявший его эмоции, из-за чего он отзывался о ней особенно резко. Кант терпеть не мог народные песни (те самые, что в детстве пела ему мать). Музыканты представлялись ему безликими созданиями, ибо то, что они исполняли, низводило все на свете до уровня чувства. Он не рекомендовал своим студентам слушать музыку, ибо та способствует изнеженности. При этом сам Кант любил посещать концерты – до того самого дня, когда побывал на концерте, устроенном в память философа Моисея Мендельсона. Звучавшие на нем произведения показались ему бесконечным заунывным стоном, и после этого он перестал бывать на концертах.
В 1790 г., в возрасте шестидесяти шести лет, Кант опубликовал третью, и последнюю, часть своего гигантского опуса «Критика способности суждения». Этот труд главным образом посвящен эстетическим суждениям индивида, но также касается и вопросов теологии (а также многих, многих других). Кант утверждает, что существование искусства предполагает наличие художника и что через красоту мира мы познаем и всемилостивого Творца. Как он намекал ранее, мы узнаем творения Бога в виде звездного неба, а также в нашем внутреннем побуждении к добру.
Как и в теории восприятия, так и в этической теории Кант пытался найти метафизическую основу для своей теории эстетического суждения. Он хотел установить априорный принцип, делающий возможным наше постижение красоты. Здесь Кант ступил на куда более зыбкую почву. В оценке красоты почти невозможно достичь согласия. Кто-то считает Швейцарские Альпы этакой шоколадной конфетой, черпая духовную пищу в экспрессионизме. Другие придерживаются иного мнения. Такие взгляды трудно примирить между собой. Но Кант вознамерился включить в границы своей системы всё.
По Канту, индивид, который называет нечто прекрасным, настаивает на том, что все должны согласиться с такой оценкой:
«…хотя мое суждение обладает лишь субъективной значимостью, оно все-таки притязает на одобрение всех субъектов, будто оно – покоящееся на познавательных основаниях объективное суждение, обязательное вследствие возможности его доказать»[6].