Радий Фиш - Назым Хикмет
В следующий визит адъютанта военно-морского министра ему была сообщена воля Назыма-паши, и через месяц Назым-младший очутился на острове Хейбели.
…Каждое утро курсанты выстраивались у гранитной набережной. На молу, далеко вдававшемся в море, медленно вздымался по древку зеленый имперский флаг. Назым, родом из Салоник, был самым высоким в роте и стоял на правом фланге. За ним — племянник султана, принц крови Вахид, потом Ниязи, сын младшего офицера, павшего на фронте, Орхан, сирота из приютского дома. Освещенное утренним солнцем море отливало шафраном, маячили на горизонте паруса яхт и дымки пароходов. А в бухте стоял крейсер «Султан Селим Грозный», тот самый.
У матросов и офицеров с крейсера были такие же черные бескозырки с ремешком, что и у Назыма. Кокарда с якорем, звездой и полумесяцем в обрамлении позолоченных пальмовых веточек. Эти бескозырки, нововведение Джемаля-паши, в его честь именовались «джемалие».
Теперь Назым уже знал, что, кроме флага да бескозырок, ничего турецкого на крейсере нет. Вся команда на нем как была, так и осталась немецкой. Только сменила форму да закрасила на борту немецкое название «Гебен». Два года назад этот крейсер вышел в Черное море и открыл огонь по русским судам. Поговаривали, что приказ об этом был отдан без ведома Джемаля-паши немецким адмиралом Сушоном. Но как бы там ни было, именно выстрелы этого крейсера стали для Турции началом злосчастной войны. Теперь же, вместо того чтоб вести огонь по врагу, стоит он здесь, нацелив пушки на Стамбул. А их ротой командует проклятая Курица, толстый маленький немецкий фельдфебель с бесцветными, как солома, волосами.
Может быть, в германском флоте так положено, но они не немцы, чтобы он ругал их на чем свет стоит за каждую плохо выдраенную пуговицу на кителе или неумелый ружейный прием.
Стояла зима. Мокрыми хлопьями валил снег. С утра роту вывели на строевые занятия. С полной выкладкой — ружье на плече, ранец за спиной — Курица гонял их целых два часа.
— Направление — море: бегом марш!
Красный, потный, бежал фельдфебель рядом с ротой, не отставая ни на шаг. Впереди показалось море. Все ближе, ближе. У воды Назым остановился. Не прыгать же разгоряченным в холодную воду?..
— Почему стали? — взвился Курица. — Без команды? Воды испугались, трусливые свиньи!
Он подскочил к Назыму и коротким резким движением ударил его по щеке.
В глазах у Назыма потемнело от гнева. Никто еще так не оскорблял его. Когда ему было шесть лет, отец увидел, как он катался на стеклянных дверях, хотя ему тысячу и один раз было говорено, что этого делать нельзя. В сердцах Хикмет-бей назвал его ишаком. Назым взял кусок хлеба, обнял сестренку Самие и ушел из дому с твердым решением больше не возвращаться… Лишь к вечеру, когда отец обратился в полицию, его разыскали на скамейке в парке.
Хикмет-бей помнил слова, которые любил повторять старый паша: «Ребенок — гость в доме. Нужно любить его, уважать, но не властвовать над ним». И он извинился перед ребенком: «Я был неправ. Давай помиримся!»
А эта жалкая Курица!.. Бог знает каких усилий стоило Назыму сдержать ярость.
Прошла неделя. Снова Курица вывел роту на занятия, построил в колонну по одному. А сам вскарабкался на холм. Расставил ноги, огладил вильгельмовские усы и, ткнув себя в грудь, скомандовал:
— Ориентир — я! Бегом — марш!
Назым молнией взлетел на холм. За ним вся рота. Они бежали так быстро, что Курица не успел скомандовать «Стой!». Его сбили с ног, и по нему пробежала вся рота.
Курица попал в лазарет. А Назым — в карцер. Узкий, как гроб, ящик, где нельзя ни сесть, ни лечь.
То было его первое тюремное заключение. В пятнадцать лет…
И вот ему сорок! Спасибо вам, Назым-паша, Джелиле-ханым, Хикмет-бей, за то, что научили прислушиваться к разуму, который бьется в груди. Спасибо, что снабдили в путь силами, чтобы вынести все, что ждало впереди!..
Тусклая лампочка под потолком зажглась, чтоб не погаснуть до рассвета. Он встал с нар, хотел все же выйти умыться. Но поздно: ударил гонг.
Дежурный надзиратель подошел к двери, задвинул засов, запер замок на ключ. Странный человек этот надзиратель. Родом отсюда, из Бурсы. Каждый вечер говорит арестантам: «Доброй ночи!» Вот и сегодня сказал. А потом открывает волчок и подзывает к двери:
— А ну-ка подойди сюда, устад[8]! Подойди! Опять немец пошел наступать. Опять бомбил Лондон. Ну не упрямься, признайся — выиграет немец войну!
Надзиратель «болеет» за Гитлера. Но теперь он уже не так уверен, как год-два назад.
— Не выиграет.
— Видать, не потерял веры. Что ж, посиди, увидим!
Волчок в двери закрылся.
Он подошел к окошку, вернулся. Снова к окну, опять к двери. Интересно, сколько метров прошел он за эти годы по бетону? Как ни считай, все те же четыре… Если ты не потерял веры… Наши там сражаются, умирают, а мы валяемся здесь на боку!
Если ты не утратил веры… то будешь повешен или брошен в тюрьму… Вот именно! Просидишь десять лет, пятнадцать.
Он зашагал из угла в угол как маятник. Вся тюрьма знала об этой его привычке. Днем, когда камеры были открыты, он иногда выходил в коридор — для длинных ритмов камера была слишком мала. И Селим-ага, крестьянин из камеры в тридцать человек, что на втором этаже, улыбаясь, говорил:
— Тихо, ребята, опять отец лихие стихи складывает!
«Лихие» на его языке означало «боевые»… С тех пор как Назым организовал здесь ткацкую артель, привязалось к нему это — отец. А ведь седобородый, благообразный крестьянин Селим-ага старше лет на пятнадцать.
Если ты веришь в родину, в мир, в человека,Будешь повешенИли посажен в тюрьму.Просидишь десять лет,Просидишь до скончания века.Но все же не скажешь себе:«Ах, лучше бы флагом висеть на столбе!»Ты должен за жизнь держаться,Пусть стала обузой тебе самому.Твой долг — за нее сражаться,Прожить еще деньНазло врагу…
Он растянулся на нарах. Нет, что ни говори, надо жить. Даже когда жизнь стала долгом. Словно дал кому-то слово и выполняешь его. Он задремал…
Щелкнул замок, завизжала ржавая щеколда. В камеру вошел невысокий молодой парень.
— Вот и компания! — проговорил немецкий «болельщик».
Медленно удалились по коридору шаги. Все стихло. А парень все так же стоял посреди камеры.
— Располагайтесь! Правда, будет тесновато, не взыщите.
Пришелец молча расстелил постель, положил в угол торбочку. Он был растерян, ошеломлен. Да и как не растеряться! Два года назад ему дали пять лет — «прокоммунистическая пропаганда». А вся пропаганда заключалась в том, что он любил стихи Назыма Хикмета и говорил, что его осудили против закона, несправедливо.
Могло ли ему прийти в голову, что он будет сидеть с поэтом в одной и той же камере, вдвоем?!.
— Не может быть! Невероятно!
— А что, собственно, не может быть?
И Рашид — так звали парня — рассказал свою историю. В тюрьме он начал сам писать стихи. И даже посылал их в журнал «Еди гюн». Смешно получилось. Ничего не зная об авторе, их стали печатать. И когда в конце года редакция объявила анкету среди читателей, его стихи большинством голосов были признаны лучшими. Видали бы они своего лауреата! Читатели читателями, а ни с одним настоящим поэтом не удалось ему до сих пор поговорить о своих стихах. Мнение такого мастера, как Назым, могло, наконец, решить, стоит он чего-нибудь или нет. Несмотря на поздний час, он решился и попросил позволенья прочесть стихи.
Одну за другой доставал он из торбы исписанные тетради и читал все подряд. Назым слушал молча. Курил трубку одну за другой. Ткачу не нужно видеть весь рулон, достаточно пощупать краешек, чтобы определить качество материи. Так и ему достаточно было трех-четырех строф.
Парень, бесспорно, способный. Но стихи… «Лишь паруса, надутые ветром мечтаний, твой челн приведут в край, где люди красивы. И только любовью излечишься ты…» Великий боже, что за стихи! В четырнадцать лет у него самого была почти такая же строка…
В тот день он почему-то играл в футбол один. Бил мячом в стену сада. Сад в дедовском особняке в Ускюдаре был тенистый, густой. Дед сидел неподалеку в беседке, увитой лозой. К нему пришли друзья — такие же, как он, последователи Джелялэддина Руми Мевляны. Кто в феске, кто в черной тюбетейке. Пили кофе и читали по-персидски двустишия учителя.
Мяч то и дело отскакивал от стены к кустам, окружавшим беседку. Потянувшись к мячу, застрявшему среди цветов лаванды, Назым вдруг застыл и стал слушать, о чем говорят старики.
— Ну что вы таитесь, ваше превосходительство? Кто из поэтов Мевлеви, кроме вас, мог это написать?
— Уверяю вас, — отвечал дед, — не я.
— Но ведь и подпись — Назым.
— Разве один Назым на свете пишет стихи?
— Не скромничайте, ваше превосходительство. Если этот шедевр не вышел из-под вашего пера, то кто еще мог достичь такого совершенства? Журнал только-только из типографии. Мы прочли его и немедленно отправились принести свои поздравления, поцеловать вашу благословенную руку. Да будет с вами свет!