Вадим Кожинов - Пророк в своем отечестве
Селение как бы несколькими ступенями спускается к северу, к замечательной по своей живописности долине Десны. А на запад, юг и восток от Овстуга — просторы полей, в которые вкраплены кое-где густые рощи и овражки. Вокруг Овстуга — многочисленные села, деревни, хутора. В трех километрах к востоку — Речица, также принадлежавшая Тютчевым; здесь жил дед поэта, выделивший сыну усадьбу в Овстуге. Селения Дорогинь, Молотино, Песочное, Суздальцево, Дятьковичи, Гостиловка, Летошники, Умысличи, Вщиж — это ближайшие окрестности Овстуга; их названия подчас стоят под стихотворениями в автографах поэта, упоминаются в его письмах.
В Овстуге перед поэтом предстала, конечно, не только родная земля, но и живущий на ней и ею народ. Тютчевы принадлежали к тем дворянским семьям, которые постоянно стремились сохранять и укреплять патриархальные связи с крестьянами. Так, до нас дошли многочисленные документы, свидетельствующие о том, что все члены семьи Тютчевых крестили многих детей своих крестьян, то есть становились их крестными отцами и матерями, исполнявшими так или иначе родственные обязанности. Немало таких крестных детей было и у самого поэта. Архивист Г. В. Чагин разыскал недавно еще одну церковную запись о том, что Федя Тютчев вместе с дворовой девицей Катюшей Кругликовой (выступавшей в качестве крестной матери) крестил сына одного из крепостных.
Дочь поэта Дарья рассказывала в письме к сестре Анне о народном праздновании заветного «яблочного Спаса» в Овстуге. Рассказ этот относится к 1850-м годам, но не может быть никаких сомнений, что в таких же или, вернее, еще более патриархальных сценах народных праздников Тютчев участвовал с самого раннего детства.
«Расскажу тебе этот великий день, — писала родившаяся и выросшая в Германии Дарья, впервые тогда увидевшая народный праздник в Овстуге. Крестьянки были счастливы как дети. Вечером они все пришли танцевать и петь… Они импровизировали песни, сопровождавшие пляски и славившие папу и маму, да еще и в стихах! Вот образец, который я, быть может, плохо передаю, но именно так его запомнила:
На дубе сидят два голубка,Целуются, милуются.Один — Федор Иванович,Другой — Эрнестина Федоровна».
Через несколько лет Тютчев снова участвует в праздновании яблочного Спаса в Овстуге, и Дарья вновь повествует об этом в письме к Анне: «Крестьяне, все более или менее пьяные, кидались на шею папы и рассказывали ему о своих жалобах».
Такие подробности — пусть сами по себе не очень значительные — важны потому, что опровергают достаточно широко распространенные ложные представления, согласно которым Тютчев, сказавший высочайшие слова о русском народе, в реальной жизни будто бы чуть ли не чурался «мужиков». Та же Дарья сообщала, что во время Крымской войны Тютчев пригласил в свой кабинет крепостного ратника, собиравшегося в Севастополь, и сердечно беседовал с ним — братом овстугского повара.
Ясно, что такие отношения складывались с детских и отроческих лет поэта, когда — это легко предположить — отец Тютчева в присутствии сына беседовал с крестьянами, участвовавшими в Отечественной войне 1812 года…
Представление о Тютчеве как о человеке, далеком от народа, возникло давно, при его жизни. Многим казалось, что поэт, который прожил долгие годы за границей, а в Петербурге бывал главным образом в великосветских салонах (о глубоких причинах этого еще пойдет речь), не знает и, уж конечно, не ценит «простонародную», крестьянскую жизнь. Но вот поистине замечательный — изумленный — рассказ Льва Толстого о первой встрече с поэтом: «Меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне свое одобрение по поводу моих севастопольских рассказов, особенно оценил какое-то выражение солдат; и эта чуткость к русскому языку меня в нем удивила чрезвычайно».
Подобное изумление испытал при встрече с Тютчевым не один Толстой. Поэт Аполлон Майков писал о нем: «Поди ведь, кажется, европеец был, всю юность скитался за границей в секретарях посольства, а как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!..»
Естественное и глубокое владение языком народа со всей силой воплотилось в самом поэтическом творчестве Тютчева; за последние годы появилось несколько исследований, так или иначе доказывающих это. Однако и до сих пор многие читатели — даже и из тех, кто старается пристально и серьезно вглядываться в облик Тютчева, — видят его все же именно таким, каким при первой встрече, подчиняясь расхожему мнению, представлял его себе Лев Толстой. Следует оговорить, что это касается именно и только первой встречи; Толстой, по собственному его свидетельству, встречался с Тютчевым многократно и, кроме того, постоянно и очень напряженно вживался в творения поэта. И о последней своей встрече с Тютчевым в 1871 году Толстой рассказывал так: «Что ни час вспоминаю этого величественного и простого и такого глубокого настояще-умного старика». Здесь уже нет и намека на «придворность» и французское красноречие Тютчева… Речь идет о поздних годах жизни поэта. Но едва ли можно спорить с тем, что основы личности закладываются на ранних этапах ее становления и не возникают позднее заново на пустом месте, а как бы воскресают в каждом возрасте человека.
Толстой в другом письме сказал об этой же последней встрече с поэтом: «Мы четыре часа проговорили. Я больше слушал… Это гениальный, величавый и дитя старик». Ясно, что детские черты в облике старика способны вызвать восхищение лишь в том случае, если в них воскресает подлинно человечное детство. Между прочим, можно с полным правом сказать, что поэзия Тютчева на самых разных стадиях развития словно совмещала в себе непосредственность детского воображения и исполненную последней, высшей мудрости зрелость, — совмещала гармонически и плодотворно. Но это, конечно, должно было быть присуще и самой личности поэта.
И то, что восхищало Толстого и других в зрелом и старческом облике Тютчева, не могло не закладываться в детские и отроческие годы. Да, поэт провел большую часть своей взрослой жизни в придворных салонах и на дипломатических раутах, — что имело свои очень серьезные причины. Но, при всей скудности документальных сведений, которыми мы располагаем, невозможно сомневаться в том, что у Тютчева была и другая достаточно богатая жизнь. Когда он написал по пути в Овстуг, в городке Рославль:
Эти бедные селенья…
— в его словах выражался не мимолетный взгляд путешественника, торопящегося из одной столицы в другую (а именно таким многие представляют себе Тютчева), но глубокий выстраданный опыт целой жизни — жизни, начавшейся в Овстуге, в постоянном живом общении с крестьянами.
С одним из этих крестьян, отпущенным своим владельцем на волю и поступившим на службу к Тютчевым в качестве традиционного «дядьки», Федор буквально не расставался с четырех до двадцати двух годов. Его звали Николай Афанасьевич Хлопов. Уже в самом конце жизни, через сорок с лишним лет после смерти Н. А. Хлопова, Тютчев засвидетельствовал в письме к своему брату Николаю, что по-прежнему живет в душе «память о моих страстных отношениях во время оно к давно минувшему Николаю Афанасьевичу».
Незадолго до своей кончины Н. А. Хлопов (1770–1826) завещал своему воспитаннику икону, которую Тютчев хранил до последних дней жизни. На иконе есть надпись: «В память моей искренней любви и усердия к моему другу Федору Ивановичу Тютчеву. Сей образ по смерти моей принадлежит ему. Подписано 1826 марта 5-го. Николай Хлопов».
Иван Аксаков сказал, что эта надпись «характеризует и самого Тютчева, которого слуга, бывший крепостной, его дядька и повар, называет своим другом, и ту эпоху, когда типы, подобные Хлопову, были нередки. Благодаря им, этим высоким нравственным личностям, возникавшим среди и вопреки безнравственности исторического социального строя, — даже в чудовищную область крепостных отношений проступали… лучи всеоблагораживающей, всевозвышающей любви (уже приводились слова из письма Тютчева к дочери Анне: „Ты найдешь в России больше любви, нежели где бы то ни было в другом месте“. — В. К.)… Николай Афанасьевич вполне напоминает знаменитую няню Пушкина, воспетую и самим поэтом, и Дельвигом, и Языковым. Этим няням и дядькам должно быть отведено почетное место в истории русской словесности. В их нравственном воздействии на своих питомцев следует, по крайней мере отчасти, искать объяснение: каким образом в конце прошлого и в первой половине нынешнего (то есть XIX. — В. К.) столетия в наше оторванное от народа общество… пробирались иногда, неслышно и незаметно, струи чистейшего народного духа…»
Нельзя не задуматься и над тем, что поистине задушевные взаимоотношения Тютчева с Николаем Афанасьевичем не могли не влиять на его отношение и к народу вообще, и к любому представителю народа. Трудно, скажем, переоценить тот факт, что первым другом своей юности Тютчев избрал студента Московского университета Михаила Погодина, который всего за десяток с небольшим лет до того был крепостным (отец Погодина в 1806 году выкупил себя и сына на волю). Эта дружба потомка древнего боярского рода не с кем-нибудь, а с недавним крепостным (продолжавшим к тому же занимать зависимое положение домашнего учителя у князей Трубецких) говорит о многом.