Дневник отчаяшегося - Фридрих Рек-Маллечевен
Сегодня я получил известие о том, что нацисты, вероятно, убили в тюрьме Эрнста Никиша[191], приговоренного к пожизненному заключению четыре года назад в ходе нашумевшего судебного процесса, который привлек большое внимание за рубежом. Этот простой учитель народной школы из баварского Риса был, однако, одним из самых умных и необычных людей, которых я встречал. Во время мюнхенской революционной зимы 1919 года, когда я с пятьюдесятью другими господами был добровольным заложником в отеле «Байришер Хоф» вместо старого принца Леопольда Баварского, он стремился стать политиком НСДПГ[192] и председателем радикального солдатского совета и старался обеспечить приличное, я бы сказал, джентльменское обращение с заключенными, это при его безоговорочном предпочтении всего, что было не капитализмом, а настоящим «ancien régime»[193]: у нас была даже рулетка, на которой мы проигрывали последние хорошие твердые деньги, старые талеры из чистого серебра до 1870 года.
В 1930 году, когда мы встретились во второй раз, он стал депутатом от НСДПГ, который, подобно Людендорфу в его Танненбергском союзе, имел за спиной небольшой, но фанатично преданный круг бывших крайне оголтелых военных лейтенантов, фрайкоров и голодающих студентов и который, как журналист филиала русофильского отдела Генерального штаба, издавал очень грамотно ориентированный журнал и поэтому вверг себя в фатальный конфликт с явно русофобской гитлеровщиной. Дважды я присутствовал в качестве гостя на его «собраниях», которые проходили за баррикадированными воротами старого Лойхтенбурга или в палаточном лагере посреди ущелий Тюрингского леса с простой едой из полевой кухни, утренними пробежками и вечерними очень умными лекциями, которые собирали самое разнородное, на мой взгляд, общество: кроме вышеупомянутых наемников, левых и правых шпиков, нищих студентов и гимназистов, которые тащили сюда через всю страну свои палатки, сомнительные остатки россбаховских представителей[194], которые искали здесь трибадские приключения. А еще пресловутые отставные дивизионные священники, старые генералы и переодетые офицеры, политические растаманы и даже некоторые представители СА из оппозиционного крыла, которые сгинули два года спустя в рёмовском путче.
Сам он, круглоголовый, с лицемерной проницательностью и близорукими, немного чекистскими глазами, был, конечно, кем угодно, только не «отъявленным предателем». Его судьба сложилась так из-за язвительной иронии и яростной ненависти, с которой он преследовал нацистов и самого Гитлера — из-за него самого и из-за бесхарактерности его сторонников, заседавших в Генеральном штабе. Поскольку утилитаризм, нарушение обещаний и политическое маневрирование с 1918 года являлись естественными традициями молодого служащего Генерального штаба, эти сторонники самым элегантным образом бросили его в тот момент, когда герр Гитлер утвердился в качестве официальной судьбы Германии и, так сказать, Военного кабинета. Вся его измена, возможно, заключалась в том, что его журнал[195], который, как ни странно, смог издаваться в 1935 году, не понравился герру Розенбергу[196], злому гению партии, и что он, Никиш, любил издеваться над великим Маниту, который только что наслаждался сравнением себя со Сципионом Африканским и даже Кромвелем…
Ирония перед Термидором[197] часто бывает смертельной. Кстати, судьи, которые в свое время запрятали этого человека в тюрьму и тем самым способствовали политическому убийству… хорошо ли им теперь в своей шкуре?
Июнь 1942
В Штутгарте, где я говорил со своим издателем, встретил пожилую даму, пережившую катастрофу «Титаника», затонувшего тридцать лет назад, которая рассказала мне шокирующий эпизод об этом очень темном и до сих пор далеко не прояснившемся деле: когда море уже лизало палубу променада и люди бежали к шлюпкам, стюарды все еще предлагали тарелки с закусками:
— May I help you to any sandwiches?
Презренные маленькие корабельные официанты, обреченные на смерть такими же обреченными. Искренняя доброжелательность и верность долгу до самой смерти, в самом скромном уголке жизни кусочек загадочной британской души, а значит, эпизод, о котором должен был вспомнить Джозеф Конрад[198].
Я у моего умирающего Клеменса фон Франкенштейна, который на последней стадии болезни все еще надеется на помощь врача и которого я сопровождаю на консультацию: гордый и еще вчера такой мускулистый и энергичный мужчина сегодня уже не в состоянии сесть в машину без моей помощи, сидеть в приемной, заполненной толстыми буржуа, истеричными актрисами, на безжалостном свете палящего жаркого дня. Конечно, эта консультация формальна, он знает о безнадежности своего состояния, конечно, все это лишь вызванная нежными побуждениями комедия, чтобы успокоить сиротеющую жену. И вот мы сидим, исполняя мрачную роль, завтракаем у Вальтершпиля, который уже не узнает Кле в его ужасном состоянии… оба знаем, что в конце почти тридцатилетней дружбы мы сидим друг напротив друга в последний раз. Никогда больше я не буду смеяться над твоими диалектическими сальто, никогда больше не буду восхищаться самообладанием, на первый взгляд холодным, за которым скрывалось самое мягкое и отзывчивое сердце. Мы вместе едем в клинику Нойвиттельсбаха к кузену Кле Эрвайну Шёнборну, которого я считал лишь слегка нездоровым, судя по его письмам, и которого я, к своему ужасу, нахожу страшно изменившимся — истощенным до скелета, отмеченным смертью, как и Кле, — с ним он, обычно склонный к иронии и даже цинизму, теперь беседует в тоне, которого я никогда раньше не слышал: с нежным братским вниманием, осторожной сердечной меланхолией, в которой родственники сидят друг напротив друга перед разлукой. Так я