Борис Фрезинский - Судьбы Серапионов
В сороковые-пятидесятые годы на фоне тогдашних трескуче-унылых многословных книг об эпохе революции, в которых по первым страницам можно было предсказать, что будет дальше, «Города и годы» Федина воспринимались как роман нетривиальный; сегодня он кажется дробящимся на отдельные, подчас весьма удачные, куски.
В 1925 году, подведя черту под прошлым, Федин сжег четыре тетради дневников за 1913–1921 годы. Тогда же он начал писать повесть «Трансвааль», которая остается вершиной его беллетристики. Эту компактную, мастерски написанную вещь об удачливой изворотливости и неуемном трудолюбии кулака Вильяма Сваакера, поселившегося среди российских нецелеустремленных мужичков, ругали долго, обвиняли Федина в апологии кулачества.
Вместе с Серапионами Тихоновым, Слонимским, Груздевым Федин играл существенную роль в работе издательства «Прибой», а затем «Издательства писателей в Ленинграде». Опытный редакционный работник, он хорошо знал, что можно, а чего никак нельзя. И власти ценили способность Федина к сотрудничеству. Начиная с 1928 года его регулярно выпускали за границу[421]; на Западе он лечился от туберкулеза; ездил к Горькому в Сорренто. Встречаясь с неодиозными русскими эмигрантами, он не изображал из себя официального представителя и, если верить Р. Гулю, откровенно и много рассказывал о жизни в СССР, называя власть — «они»[422]. Его последующие романы были посвящены европейской жизни и в СССР никого из властей не раздражали. В шутливо-серьезной речи на 8-летии Серапионов Каверин сказал, обращаясь к Федину: «Тебя, всеми уважаемый брат, обвиняю том, что верность Ордену ты заменил вежливостью, старым друзьям предпочитая новых и менее достойных»[423] — очень, оказалось, проницательное обвинение…
Среди писателей Федин держался с достоинством и всякое его слово производило впечатление веского и значительного. Этот имидж классика почувствовали его друзья — одних это забавляло, других злило. Вот две записи из дневников Корнея Чуковского. В 1927 году, проходя с Чуковским мимо дома Федина на Литейном, Зощенко ядовито заметил: «Доску бы сюда: здесь жил Федин»[424] (доска, и правда, появилась, но сразу после смерти Федина). В 1934 году, когда ругали повесть Зощенко «Вторая молодость» и Федин великодушно выступил в её защиту, Тынянов желчно заметил: «Федин покровительствует Зощенке!! Распухшая бездарность!»[425]. Каверин удивлялся проницательности Тынянова, который еще в начале 1930-х годов «изображал Федина, сдернув со стола салфетку, ловко подкинув ее под локоть и склонившись в угодливо-лакейской позе»[426].
В 1929 году Федин аккуратно отмежевался от Евгения Замятина, когда того начали травить на собраниях и в печати (подробнее об этом в сюжете «Замятин в архиве Слонимского») — не порывая отношений с Е. И., но показывая властям, что он поведения того не одобряет. Тогда же он написал Слонимскому, что никогда еще обстоятельства так не благоприятствовали литературному делу в России. В 1931 году Федин записал в дневнике слова, сказанные им Соколову-Микитову: «Мы обязаны связать себя с нашим временем, ибо иначе мы обречены на бесплодие. Даже тогда, когда мы видим заблуждения эпохи, мы — писатели — обязаны разделять эти заблуждения»[427]. Это была выверенная позиция, опасная для независимого писателя. Но до того времени, когда слово «надо», услышанное из уст власти, стало звучать для Федина как зов горна для старого боевого коня — было еще не близко.
В 1937 году, получив квартиру в Москве и дачу в Переделкине, Федин переехал в столицу. Ленинградское НКВД перестало им интересоваться, а московское еще не имело по его части наработок. Репрессии обошли Федина стороной.
Самое тяжкое время войны Константин Александрович провел вдали от боев и бомбардировок — в Чистополе (отправив туда семью еще летом 1941 года, сам он выехал из Москвы накануне знаменитой паники — 14 октября). В Чистополе, куда было эвакуировано много писательских семей, Федин исполнял обязанности московского уполномоченного Союза писателей («Весь мутный груз бедствий и склок лег на меня, и я отдувался с трудом, как утопающий пловец», — делился он с Н. Никитиным[428]). Тем не менее, он продолжил — и успешно — работу над книгой «Горький среди нас». Первые годы войны властям было не до литературы, писатель Федин тоже почувствовал это ощущение глотка свободы. Портрет Горького он дал на пестром фоне литературной жизни Питера 1920-х годов, и воспоминания о Серапионах вплелись в этот фон вполне органично. Со свободой, от которой он, казалось, уже отвык, были созданы блистательные портреты Замятина, Ремизова, Сологуба, Акима Волынского, выписанные так живописно, точно, с таким душевным теплом, как будто не было в стране 1937 года, как будто, скажем, Замятин не был объявлен врагом… Эту книгу не старит время, хотя редким советским книгам удается выдержать его жесткий экзамен.
Именно та пора оказалась временем самого мрачного недовольства Фединым властью. В спецсообщении Управления контрразведки НКГБ (направлено наркому в 1943 г.) «Об антисоветских проявлениях и отрицательных политических настроениях среди писателей и журналистов» характеристика Федина устрашающая: «До 1918 года был в плену в Германии, поклонник „немецкой культуры“, неоднократно выезжал в Германию и был тесно связан с сотрудниками германского посольства в СССР», а следом — более чем неосторожные слова писателя в записи сексота[429]. Наверняка в ГБ завели дело на Федина и достаточно было команды сверху, чтобы готовый «немецкий шпион» был арестован. Но Федину повезло — приняли более «гуманное» решение.
Книгу «Горький среди нас», особенно вторую её часть, в 1944 году подвергли жестокому разносу: рецензия в «Правде» называлась «Ложная мораль и искаженная перспектива» (подробнее об этом в сюжете «Летом 1946-го…»). Несправедливость разноса Федин переживал тяжело и в кулуарах высказывался о «критике» оскорбленно (впрочем, Вс. Иванов в таких случаях говорил: «Федин красовался»[430]). Тем не менее, все было тем еще опасно, что разнос книги о Горьком вписался в литкампанию, первую за время войны (громили Платонова, Зощенко, Шварца, К. Чуковского, Сельвинского). 31 октября 1944 года нарком ГБ В. Меркулов представил Жданову информацию своих сексотов о политических настроениях писателей; в ней приводились резкие слова Федина: «Может ли быть разговор о реализме, когда писатель понуждается изображать желаемое, а не сущее?.. Печальная судьба литературного реализма при всех видах диктатуры… Горький — человек великих шатаний, истинно-русский, истинно-славянский писатель со всеми безднами, присущими русскому таланту, — уже прилизан, приглажен, фальсифицирован… Хотят, чтобы и Федин занялся тем же!.. Сижу в Переделкине и с увлечением пишу роман, который никогда не увидит света, если нынешняя литературная политика будет продолжаться…»[431].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});