Татьяна Павлова - Кромвель
Злые языки утверждали, и кто знает, какая доля правды содержалась в этих речах, что Кромвель вскорости станет графом, может быть, даже графом Эссексом, его сын — пажом принца Уэльского, а зять Айртон — лордом-правителем Ирландии. Что все это значило?
С тех пор как армия заняла Лондон, Кромвель стал ее главным политическим вождем. Молчаливый Фэрфакс норовил уйти от дел, он казался удрученным и печальным. Ход событий его тревожил. Кромвель, напротив, действовал с энергией и уверенностью. Когда парламент затянул дело с отменой своих решений, принятых в отсутствие спикера, гнев овладел им.
— Эти люди никогда ничего не сделают, если армия не вытащит их за уши, — сказал он Ледло.
20 августа по его приказу кавалерийский полк расположился в Гайд-парке, в непосредственной близости от Вестминстера, а сам лейтенант-генерал, оставив у дверей палаты внушительный эскорт, поднялся в зал заседаний. Нужное решение было принято. После этого многие пресвитериане вообще перестали посещать парламент.
— Теперь всем заправляет армия, — заявил один из них. — Парламент превратился в нуль. Он только отвечает «аминь» на решения, которые принимает военный совет. Армия стала третьим сословием в королевстве…
Кромвель мог теперь диктовать свою волю и армии и парламенту. Он держал в своих руках штурвал корабля, на борту которого стояли слова: «Судьбы Англии». Но не довольно ли кораблю носиться по бурным волнам мятежей и беззаконий? Не пора ли причалить к пристани, бросить якорь, начать мирную жизнь? Мира и безопасности для королевства ищет Кромвель. Для того он и ездит к королю, чтобы достичь наконец твердого соглашения. И король, кажется, поддается: он уже готов принять «Главы предложений», с таким гневом отвергнутые недавно.
Дело портят посланники из Шотландии: они опять начинают свои интриги. Этим фанатикам важнее всего, чтобы король принял Ковенант и согласился на пресвитерианское устройство церкви. С их прибытием Карл становится холоднее, несговорчивее. Но вот странно — теперь мягко убеждает, уступает Кромвель — владыка армии. Он настаивает на продолжении переговоров: пусть король согласится на короткое время передать милицию под контроль парламента и гарантирует веротерпимость — и он снова будет полновластным хозяином в стране.
Но армия недовольна: Кромвель, доблестный воин, их Кромвель уступает коварному Карлу! Он предал общее дело, он сговорился с пресвитерианами! Агитаторы зашевелились. В союзе с лондонскими ремесленниками и подмастерьями, с теми, кого возглавлял из Тауэра Джон Лилберн, они составили теперь особую партию. Партию эту называли левеллерами, или уравнителями. Левеллеры считали, что все люди, будь то простой крестьянин, лорд или даже сам король, равны перед богом и перед законом; все имеют право избирать органы власти, участвовать в законодательстве, быть судимы судом себе равных. Узнав, что высшие офицеры ведут переговоры с королем, Лилберн из своего заточения написал солдатам: «Не доверяйте офицерам из главного штаба, так как они вообще продажны и превратились во врагов действительных и законных свобод народа Англии, став вельможами и думая только о себе…»
Возмущение нарастало, волнами перекатывалось из лондонских предместий в армию, расположенную теперь в пригороде Пэтни, поближе к королевской резиденции, а от армии отливало обратно, в Лондон. Какой-то аноним в памфлете «Призыв свободного народа Англии к солдатам» вопрошал: «Почему высшие офицеры так любезны с Эшбернемом и другими главными советниками короля? Почему они разрешают находиться около него ложному духовенству? Почему они становятся перед ним на колени, целуют ему руки и выслуживаются перед ним? О, позор людям! О, какое преступление перед богом! Неужели можно обращаться так с человеком, который с головы до ног обрызган кровью ваших самых дорогих друзей и солдат?»
Подлинные и мнимые доброжелатели приносили эти памфлеты Кромвелю, и он со всевозрастающим недовольством и тревогой читал обращенные лично к нему слова: «Дорогой Кромвель! Да откроет бог твои глаза и сердце!.. Ты великий человек… Собери свою решимость, воскликни: „Если я погибну, пусть будет так!“ — и иди с нами. Если же нет, я обвиню тебя в низком обмане…» Это неистовый Лилберн кричит из тауэрского каземата. А вот что пишет Уайльдман, обращаясь к солдатам от лица народа: «Если Кромвель сейчас не раскается и не изменит своих намерений, то пусть знает, что вы любили и почитали справедливого, искреннего и храброго Кромвеля, который любил свою страну и свободу народа больше жизни и ненавидел короля как Человека Кровавого; но что, если Кромвель перестанет быть таким, он перестанет пользоваться вашим расположением…»
Похоже было, что левеллеры готовятся к решительным действиям. Они переизбрали советы агитаторов в армии и стали собираться отдельно от Всеобщего совета. Они все теснее сплачивались с гражданскими левеллерами в Лондоне и других местах. Они, кажется, составили свою конституцию.
Камера была сырой и холодной. Воздух — затхлый, попахивающий плесенью. Кромвель сидел на единственном шатком табурете и тяжелым взглядом смотрел на Лилберна, который то вставал и возбужденно ходил из угла в угол по сыроватому каменному полу, то садился на соломенный тюфяк кровати. В этот день, 6 сентября, у Кромвеля имелись и другие дела в Тауэре — надо было проверить, сколь велик там запас оружия, поговорить с комендантом, — но дело, приведшее его в камеру к Лилберну, было едва ли не самым важным. Он пришел просить этого упрямого и бесстрашного человека, измученного пятнадцатью месяцами тюрьмы, прекратить свои яростные нападки на парламент.
— Вот увидите, — говорил Кромвель, — скоро произойдет примирение, и все будет улажено.
Но уговоры не действовали. Прекратить нападки на парламент? Пусть его, Лилберна, сначала судят открытым судом, пусть предъявят обвинение! Он здесь сидит уже больше года, и никто не думает разбирать его дело! Лилберн распалился, глаза загорелись неукротимым огнем. А Овертон? Его тоже держат в тюрьме с сорок шестого года, и до сих пор судом не пахнет. И парламент я генералы предали народное дело, они думают теперь только о своих выгодах и готовы лебезить перед лживым монархом, с ног до головы забрызганным кровью своего народа.
— Но право же, — оборонялся Кромвель, — все-таки мы сейчас в лучшем положении, чем до войны. Тогда все мы одинаково страдали от угнетения и тирании. Сейчас же, наоборот, если парламент и отклоняется иногда от путей правды и справедливости, то это скорее случайность или горькая необходимость.
Он говорил и сам чувствовал неубедительность своих слов. Лилберн, которого он когда-то защищал от произвола лордов и епископских судов, сверлил его теперь горящим недоверчивым взглядом, в котором Кромвель видел вражду и сознание правоты. Ему хотелось бросить в это изможденное лицо разящие, убедительные слова, а получалось жалкое бормотание:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});