Лев Копелев - Хранить вечно
Нет, мне не показалось, Забаштанский краснеет. Бурячиный темный румянец проступил на затвердевших скулах, но заговорил обычным тихим голосом:
– А все-таки непонятно, зачем ваш лучший друг Беляев на вас должен врать?
– Значит, не друг, если врет, а почему врет, не знаю и узнавать не хочу. Если начну расследовать – выйдет склока, и это будет мешать работать.
Генерал обращается к полковнику, тон несколько меняется.
– Путает он тут что-то – что, не знаю. Но врать он действительно не любит, скорее не умеет. Наоборот. Сколько раз сам себе вредил, в пререкания лез. И со мной пререкался, настоящий Дон Кихот, или Гамлет… Только уездный, как там, помнишь, Щигровского уезда. Вот-вот, это про тебя – Гамлет Щигровского уезда…[14] Добренький ты слишком… Но ведь ты же еврей. Как ты можешь так любить немцев? Разве ты не знаешь, что они с евреями делают?
– Что значит любить? Я ненавижу фашистов, но не как еврей, мне об этом не так часто приходилось вспоминать, а как советский человек… Как киевлянин и москвич, а прежде всего как коммунист. И значит, моя ненависть не может выражаться в насилии над женщинами, в мародерстве.
– Ну вот-вот, Гамлет Щигровского уезда… Да кто их насилует? Сами ведь лезут, а ты их жалеешь.
– Не их жалею, а нас, нашу мораль, дисциплину, нашу славу.
– Ну ладно. Партия и командование какнибудь и без майора Копелева знают, что такое мораль и дисциплина… Вот я что скажу тебе… Дела мы поднимать не будем, ведь если поставить на собрании, тебя выгонят из партии. Подумай сам, как это выглядит со стороны. То он с попами водку пил и в церковь ходил… а ведь еврей все-таки… то ему немцев жалко… Мы тебя знаем… Это гамлетство от недостатка партийности… Стержня у тебя все еще нет… Голова неплохая, а вот партийный позвоночник слаб и сердце слишком мягкое, неустойчивое. Жалеть врага – значит предавать своих. Ты не перебивай. Так вот, вопрос поднимать не будем. Рекомендацию я тебе воздержусь давать. А товарищу Забаштанскому запрещаю пока командировать тебя на территорию Германии… Ты ведь по-польски тоже мовишь… Нам еще и в Польше воевать надо. Вот тебе поляки покажут, как немцев любить. Наградной лист на тебя я тоже пока отложу… Поработай, покажи себя на деле.
Мы ушли вдвоем с Забаштанским. Говорили о разном. О том, какие листовки я буду писать, как устроить очередной выпуск школы, чем именно я должен помочь Рожанскому и новому уполномоченному Национального комитета Бехлеру. Говорили деловито и спокойно.
Через два или три дня поступило срочное задание перевести на немецкий и издать большим тиражом приказ Государственного Комитета Обороны о трудовой мобилизации всех немцев – мужчин от 18 до 60 лет.
Переводили Гольдштейн и я. Макет приказа принесли Забаштанскому. У него были Мулин и Клюев.
Забаштанский спросил: а как вы думаете, что с этими гражданскими фрицами делать будут?
– Работать будут.
– Погонят к нам и в Польшу разрушенные города строить.
– Конечно, работать.
Он заговорил вполголоса, многозначительно, с интонациями сокровенного доверия: мол, я посвящен в государственные тайны, недоступные простым смертным, и могу сообщить вам кое-что, но сами понимаете…
– Так вот, мне, между прочим, известно, что их всех погонят до нас на Восток. И не близко. Как вы думаете, что это значит? – смотрит на меня в упор.
– Ну что ж, будут работать, и воспитывать будут их, так же, наверное, как военнопленных.
– Однако известно, что на них всех, сколько там их миллионов наберется, направляют что-то сорок или сорок два политработника. Это еле хватит на политработу с охраной… Так что едут они на каторгу, на вечную каторгу…
Ложь очевидная, дикая… Он был не только хитрее меня, но и умнее, понимал, что на тонкую, расчетливую провокацию я могу и не поддаться, к тому же на сложный теоретический спор у него самого не хватит знаний, и потому действовал нарочито грубо, топорно, зато почти наверняка.
Я возразил спокойно, уверенный в абсолютной правоте:
– Ну, это, пожалуй, очень неточная информация… С чего бы это мы с гражданскими начали хуже обращаться, чем с военными? У тех библиотеки, клубы, стенгазеты, кружки…
– Может, и санатории, и дома отдыха…
– Зачем же крайности? Но ведь и лагеря военнопленных – не каторга. Они работают, получают паек… Могут выработать до килограмма хлеба.
– Что-о-о? Вы слышите, до чего он договорился? Кило хлеба? Значит наши люди, труженики – вот моя жена – получают 400 или 500, а фрицам кило…
– Так не все же получают. Паек у них 400 грамм. Кто перевыполняет норму вдвое, может заработать кило… Да ведь это все знают.
Мулин и Клюев молчали. Гольдштейн попытался что-то сказать, но Забаштанский не слушал, набычился, уставился на меня.
– Вот-вот, это опять ваши штучки… фрицам кило хлеба…
– Это не я придумал. Нормы устанавливало правительство, а товарищ Сталин знает, что делает.
Он побагровел, губы дрожали, говорил же почти шепотом:
– Не смейте поганить имя вождя своей трепней… Я не позволю…
– Это вы не смейте оскорблять меня. Что значит поганить? Ложь поганит. Вы лжете, а я говорю правду.
Он вскочил и крикнул хрипло:
– Прекратить разговор!… Я приказываю.
Все встали. Мулин, Клюев и Гольдштейн обступили меня.
– Что ты… Брось… Ну зачем горячиться?… Товарищи, что же это такое…
Забаштанский неожиданно мягким и жалобным голосом:
– Не можу я спокойно говорить за такие вещи… Эта война, будь она проклята… Не хочу, понимаешь, не хочу, чтоб моим сынам еще раз воевать…
– Правильно. Никто не хочет… значит, необходимо так действовать, чтоб не было почвы для новой войны… А вы говорите «на каторгу… без политработы…» Это же как раз наоборот.
– Ладно, хватит… Мы же все знаем, что тебя не переговоришь. Давайте, печатайте.
Прошло еще два дня. Мы срочно готовили в школе очередную группу антифашистов для заброски в немецкий тыл. Меня вызвал секретарь парторганизации политуправления Антоненко.
Когда-то он, видимо, был первым парнем в ячейке, запевала и заводила, чубатый, кареглазый любимец девчат. В армии постепенно обстругивался и обкатывался. Однажды, разговорившись с ним, я узнал, что мы служили в 1934 году в одной части в Мариуполе, в 337 стрелковом полку 80-й дивизии Донбасса. Он был политруком кадровой роты, а я рядовым студенческого батальона.
– Да, а теперь, видишь, оба майоры.
В подголосье прозвучала на миг та неприязнь, которую испытывали многие кадровые политработники в первые дни войны к запасникам. Тогда и кадровые бойцы часто плохо относились к новобранцам. В августе 41-го танкисты у Новгорода с ненавистью говорили:
– У, Микита-приписник… Иисусово войско… Через них мы и Порхов и Дно отдали… и наши машины пожгли… Мы вперед, немец тикает, а Микита-приписник лежит жопой кверху, в травку носом, и хоть стреляй его… А как немцы нажмут, у нас ни горючего, ни боеприпасов. И пехоты нет… Жгем машины, аж плачем, а жгем… Идем назад, отбиваемся. А они как встанут лапы кверху. И в плен подаются. Через них и Новгород отдали.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});