Ольга Матич - Записки русской американки. Семейные хроники и случайные встречи
Дима мечтал, окончив Сен-Сир, пойти в Иностранный легион, но там оказалось слишком много русских эмигрантов, и его не взяли. В одном письме маме бабушка пишет, что советует Диме предпочесть армии университет и выучиться на инженера. Ей кажется, что инженеру будет просто найти работу на родине: «В России такая специальность будет применима, а если бы Дима захотел потом все-таки сделаться офицером, но русским, то Saint Cyr'ское свидетельство всегда будет у него в руках». Это в 1929 году! Ее совет относился не столько к эмигрантской жизни, сколько к будущей жизни в России, – а пока живем «на чемоданах» и готовимся к возвращению. (Мама писала дяде Васе еще в начале 1924 года о своих планах ехать в Россию после окончания института: «Что-же дальше? Ведь России устраивать свою жизнь совершенно невозможно, к тому же представить ее Россией – тоже трудно. Но я твердо решила, что поеду обязательно туда, что бы ни было, что бы ни случилось. И я уверена, что мама меня пустит. Боже, хоть бы скорее»[193].)
Дмитрий Шульгин и мать поженились уже после смерти бабушки Аллы, а через несколько лет дедушка женился на Нине Ивановне Гуаданини. В главе о Диме и его сыне я пишу о его романе с ее (Нины) младшей сестрой Тосей, который начался в середине 1930-х годов: практика запутывания внутрисемейных связей продолжалась.
Об этом романе я узнала совсем недавно, работая в люблянском семейном архиве: в нем сохранилась переписка Димы и Тоси. Знала ли мама тогда – и вообще – об их отношениях, мне неизвестно. Она рассказывала, что в 1936 году они с Димой отправились в Курганы, поместье его отца на Волыни, которое после революции оказалось в Польше и с которого В. В. получал деньги. (В этом отношении передел границ пошел Шульгиным на пользу, несмотря на их сильный антипольский «уклон».) Там мама с Димой пытались наладить хозяйство – впрочем, безуспешно. Теперь мне кажется, что главной причиной их отъезда из Любляны было намерение спасти брак; это им тоже не удалось. Так или иначе, ни роман Димы с тетей Тосей, ни развод не помешали маме (и папе) дружить с Димой до конца жизни. Объясняя мне, отчего они расстались, мама говорила: «Все-таки у нас было слишком близкое родство!» Думаю, что именно оно способствовало сохранению близости и переходу одной формы любви в другую.
Курганы. Польша. М. Д. Каминская (ур. Билимович), Т. А. Шульгина, В. Ц. Каминский, сверху справа их сын Олесь (1936)
Родители обвенчались уже после моего рождения. Я узнала об этом, разглядывая мамино обручальное кольцо: на нем выгравировано «1941», а я родилась годом раньше. Маме пришлось разъяснить мне эту неувязку: она еще была замужем за Димой и не могла вступить в новый брак, не получив официально развода. В смешном ключе – нисколько не смущаясь, она весело добавила: «Мы с папой острили, что придется привести тебя в церковь на свадьбу». Я узнала об этом, когда мне было двенадцать лет и я как раз с увлечением читала «Войну и мир», самый семейный из семейных романов Толстого, и каждый день обсуждала прочитанное с мамой. Теперь мне бросается в глаза различие между маминым и толстовским отношением к браку, тогда же оно осталось незамеченным.
Узнав о романе Димы и Тоси, я не поняла, почему мать медлила с разводом, но спросить снова некого – очередной пример того, как тайны остаются тайнами. Правда, вернувшись из Любляны, я рассказала о любовной переписке Димы и Тоси их сыну, тоже Василию, которому я еще в детстве сообщила, что его отец был женат на моей маме. Как он мне сказал теперь, Дима ответил на заданный ему после этого сыном вопрос так: «Мы ждали, чтобы тетя Таня нашла себе другого человека». В свое время Василек мне об этом не сказал. Правда это или нет – в этом я не уверена.
Из таких лакун во многом состоит всякое историческое исследование, в особенности если дело касается семейных тайн, а личная жизнь нескольких поколений Шульгиных ими изобиловала. В поисках «правды» автору воспоминаний приходится прибегать к детективным приемам, а когда нить повествования обрывается, как в швейной машине (ведь мать так и не стала портнихой), он подменяет «правду» интерпретацией. Все, кто мог ответить на мои вопросы, умерли, и я вынуждена довольствоваться своими догадками и по-своему истолковывать то, что знаю.
Прошлое зачастую молчит: оно неведомо, забыто или вытеснено. Память – документ о минувшем – подвержена воздействию синхронного ассоциативного мышления, и провалов в ней не меньше, чем достоверных сведений. К тому же на воспоминания наслаиваются рассказы других очевидцев. Нарратив памяти направлен «вглубь», как палимпсест, в котором часть текста стерта, или «вширь», как паутина, которая местами рвется[194].
В последний раз я видела Диму в гостях у моих родителей в Монтерее; мне запомнилось, как они завтракали втроем, и, вспомнив «тройственный союз» в романе «Что делать?», я сказала про себя: «Прямо как у Чернышевского».
* * *Я родилась в начале Второй мировой войны. Русские в Югославии быстро поняли, что, помимо борьбы с немцами, в стране происходит революция, в которой, скорее всего, победят коммунисты. Они оказались перед тяжелым выбором: пускаться в очередное бегство или оставаться на месте. Родители с дедом выбрали первое, предположив, что Югославию ждет что-то вроде сталинского режима. Они ошиблись, но было поздно.
Папа уехал первым. Получив фальшивые документы, он уехал в оккупированную Польшу к Диме, жившему там с Тосей; они к тому времени уже поженились. Опять началась беженская жизнь с бесконечными переездами. Мы с мамой тоже вскоре уехали; мне было четыре года. В дороге опять проявился мамин невротический страх за мое здоровье. Наш поезд остановился переждать бомбежку; пассажирам было предложено выйти и найти укрытие. Но мы вдвоем – единственные – остались в поезде: снаружи было холодно и мама боялась, что я простужусь! Этот эпизод положил начало моему страху перед бомбардировкой: впоследствии, услышав предупреждавшую о налете сирену, я всегда пыталась уговорить мать спуститься в бомбоубежище.
Но она бомб не боялась. Это была одна из тех смертельных опасностей, к которым она привыкла с детства. Я до сих пор вижу ее с биноклем у окна, следящей за бомбардировщиками. Она говорила, что это ее «возбуждало» и выводило из депрессии, мучившей маму всю жизнь. Я же бежала к тете Маре (Марине Юрьевне Григорович-Барской), которая отводила меня со своей маленькой дочкой в подвал и укрывала подушками, вселяя в нас ощущение безопасности, хотя бы иллюзорной. В Австрии мы жили у Григоровичей-Барских, которые тоже были братьями и сестрами, только троюродными, в Аутале, маленьком городке под Грацем. Кот (так все называли К. П. Григоровича-Барского) был близким другом родителей в Любляне, а мама помнила его еще по Киеву. Поначалу мы все спали в одной постели. Именно в Ауталь к нам приехал отец.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});