Голда Меир - Моя жизнь
Еще один дорогой друг тех лет - Давид Ремез, о котором я уже говорила. Это был такой же теплый человек, как Эшкол, и у него было такое же чувство юмора; как и Эшколу, ему пришлось разрешать насущные проблемы сионизма, в частности в «Солел-Боне», а потом в гистадрутовских проектах, разрешавших проблемы транспорта - сухопутного, морского и даже воздушного. Ремез принадлежал к последней волне «Второй Алии», как мы ее называем (примерно 35 000 евреев, прибывавших в Палестину в промежутке между 1909 и 1914 годами), и был, пожалуй, типичен для этого поколения пионеров. В юности он писал стихи, читал и рассуждал о социализме, на всю жизнь увлекся ивритом и изучал право в Константинопольском университете, где познакомился с Бен-Гурионом, Бен-Цви и молодым тогда Моше Шаретом. Но, приехав в Палестину, он отложил в сторону теорию и книжки, взялся за кирку и лопату и в течение пяти нелегких лет осуществлял то, что прежде проповедовал, работая в апельсиновых рощах и на виноградниках страны.
Всю свою жизнь (он умер в 1951 году) Ремез сохранял страстно заинтересованное отношение не только к содержанию рабочего движения (рабочее единство и будущее социализма в еврейском национальном очаге), но и к его форме. Возрождением языка он занимался не меньше, чем морским транспортом, и любимым его отдыхом было создавать нужные ивритские слова из древнееврейских корней. Слова, которые он изобретал, были, что характерно, связаны с реальной жизнью, а не с идеологией, несмотря на то, что он принимал активное участие в руководстве рабочим движением и много лет был генеральным секретарем Гистадрута. Кстати, в 1948 году Ремез был одним из авторов Израильской Декларации Независимости. Когда было создано государство, он стал его первым министром транспорта, а потом - министром образования. Мы встречались часто и на многое смотрели одинаково. Ремез был одним из очень немногих моих товарищей, с которыми я обсуждала даже свои личные дела; я принимала его советы и указания - и мне до сих пор их не хватает.
И главное - был Берл Кацнельсон. Он умер в 1944 году и никогда не увидел государства Израиль, а я часто задумываюсь, что сказал бы он о нем и о нас. Не сомневаюсь, что если бы Берл был с нами эти тридцать лет, многое у нас сложилось бы иначе - и лучше. Партия, в которой он был неоспоримым духовным вождем и руководителем, тверже держалась бы своих принципов и, может быть, нам удалось бы создать общество, в котором было бы больше равенства. Несмотря на то, что он занимал в партии немного постов, роль его была уникальна. Конечно, я не историк, и не могу, да и не хочу даже пытаться проанализировать и оценить силу его влияния на нас. Но, по крайней мере, я могу постараться, чтобы его имя узнали за пределами Израиля, потому что это был единственный человек, которого все мы, и Бен-Гурион в том числе, глубоко уважали и любили, безоговорочно подчиняясь его моральному авторитету.
Внешностью Берл не поражал. Маленького роста, вечно растрепанный, в вечно помятой одежде. Его лицо освещено было прелестной улыбкой, а глаза всегда грустноватые - заглядывали вам прямо в душу, и никто из тех, кто с ним когда-нибудь разговаривал, уже не мог его забыть. Я вижу его таким, каким видела сотни раз - в старом потертом кресле в одной из двух уставленных книжными полками комнат (он жил в центре Тель-Авива); туда все к нему приходили и там он работал, потому что терпеть не мог официальных кабинетов. «Берл хотел бы, чтобы ты к нему зашел», - это было как приказ, которого нельзя было ослушаться. Он не выносил решений, не отдавал приказаний - просто никакое мало-мальски важное решение, касалось ли оно рабочего движения или всего ишува, никогда не принималось без того, чтобы Берл предварительно не высказал свое мнение.
Он сидел в своем кресле, подпирая рукой подбородок, и часами говорил и слушал, и почти всегда его мнение было решающим, хотя его официальные посты в партии только и были, что редактор газеты «Давар» и директор издательства «Ам-Овед». Уверена, что если бы он дожил до 1948 года, он не принял бы министерского поста, а мы все по-прежнему ходили бы к нему за указаниями и одобрением. И уж, конечно, не ложная скромность мешала Берлу стремиться к власти. Его в самом деле нисколько не интересовал механизм политики, это было для него слишком тривиально; он со жгучим интересом искал зерно каждой проблемы, каждого решения. Он, как археолог, копал ради истины - и большей частью докапывался до нее, нисколько не заботясь, модно ли это и принесет ли это ему популярность. И до самой его смерти, на всем протяжении двадцатых, тридцатых и начала сороковых годов, никто в партии не решал важного вопроса, не спросив сначала: «А что об этом думает Берл?»
Было у него еще два выдающихся качества, кроме неутомимой жажды истины. Это был человек пронзительного ума и поразительного обаяния. Его мудрость изумляла, его личность притягивала. На партийных конференциях он большей частью стоял в коридоре и разговаривал о важных делах с «неважными людьми», а не сидел за столом с партийными лидерами, и когда приходила его очередь выступить, все кидались его искать. Он не был оратором. Он никогда не произносил речей, не обращался к кому-нибудь особо. Он просто стоял на эстраде и беседовал - иногда часами, попивая воду, с величайшей простотой взвешивая «за» и «против». Свой великолепный интеллект он использовал для того, чтобы все прояснить, пробиться сквозь путаницу и рассмотреть дело со всех сторон. И никто не писал записок, не шептался, не выходил, пока говорил Берл, хоть иной раз это затягивалось на два-три часа.
Во что он верил? Как и большинство из нас, - хотя мы могли бы и забыть, если бы Берл не напоминал нам так часто, - он верил, что наш социализм должен быть не похож ни на какой другой, что мы создаем не тред-юнион, а общество, и что в общине, где еще нет классов, классовая борьба не имеет значения. Он верил, что сионизм - одно из самых великих революционных движений в мире, и говорил, что это ось, вокруг которой вращается современная еврейская история. Это, говорил он, «тотальное восстание против заточения в диаспору - любой формы заточения» и «создание трудового еврейского населения, подготовленного к труду во всех областях сельского хозяйства и промышленности». Он был интеллектуальным отцом многих важнейших детищ Гистадрута: он первый сказал, что необходимо создать рабочий банк, кооперативное общество оптовой торговли, страховой фонд на случай болезни.
Именно потому, что он во всем умел различать самое главное, он первый сказал, что иммиграция в Палестину должна быть широкой, а не селективной (а тогда в партии была тенденция поддерживать в первую очередь пионеров, получивших за границей сельскохозяйственную подготовку), и поддержал так называемую «нелегальную иммиграцию». «Отныне, - сказал он, - нас поведут не пионеры, а беженцы». Он говорил это о судьбе всего ишува, ступень за ступенью, в малых масштабах свершающего героические деяния и идущего к своему окончательному оформлению, - к которому он и пришел, хотя Берл до этого и не дожил. Одно из «малых, но героических дел», за которое он взял на себя ответственность, - переброска палестинских евреев-парашютистов за нацистскую линию фронта (согласованная с армиями союзников), в отчаянной попытке добраться до евреев Европы в годы Второй мировой войны. И он же был первым, кто сформулировал срочную необходимость потребовать государства для евреев, хотя миру это требование изложил Бен-Гурион на митинге 1942 года в нью-йоркском отделе «Билтмор».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});