Анри Труайя - Гюстав Флобер
В феврале он помечает, что его «Бовари» «помаленьку продвигается и вырисовывается в будущем». 21 марта чувствует себя «в изнеможении оттого, что орал весь вечер, пока писал». Шесть дней спустя тон меняется. «„Бовари“ не идет: за неделю – две страницы! Есть из-за чего набить себе морду от отчаяния… Но! Я осилю ее, сделаю, только это будет трудно. Какой получится книга, не представляю, но ручаюсь, что она будет написана… Говорить точно и вместе с тем просто обычные вещи – так тяжело!»[229]
Тем временем Луиза попросила его переправлять ей тайно почту Виктора Гюго, живущего в изгнании на Джерси. Боясь, как бы уловка не была раскрыта полицией, он советует, чтобы Виктор Гюго отправлял свои письма Генриетте Коллье в Лондон, которая перешлет их во Францию в другом конверте. Он сохранил особую нежность к этой молодой особе, с которой в его памяти связаны невинные переживания в Трувиле. Время от времени они обмениваются посланиями с нежными воспоминаниями. Однако Флобер в то же время увлечен английской гувернанткой своей племянницы. Это мелькание юбки в доме около матери будоражит его кровь. Он ничего не предпринимает, лишь мечтает. Впрочем, он чувствует, что устал. Болят зубы. «Я старею, – пишет он 31 марта 1853 года, – вот и зубы выпадают, и волосы скоро выпадут. Что ж! лишь бы мозги остались, это главное. Как небытие овладевает нами! Едва родились, как начинается тление, словно вся жизнь – лишь длительное сражение, в которое она вас втягивает, и сама же постоянно одерживает победы – до заключения, до смерти… Иногда по утрам я пугаюсь самого себя – столько у меня морщин и такой изношенный вид». Один коренной зуб выпал, другому угрожает абсцесс. Он удаляет его. Шейные железы распухли. Ужасные боли в мозжечке. Кровь стучит в висках. Несмотря на страдания, он с прежней пунктуальностью заставляет себя писать свой роман. Когда под рукой лежит достаточное количество страниц, он читает или скорее выкрикивает, по его собственному выражению, по воскресеньям несколько глав Луи Буйе. 28 июня 1853 года в час ночи он вздыхает, обращаясь к Луизе: «Я без сил. В голове все перемешалось. С десяти часов минувшего вечера вплоть до этого часа я переписал семьдесят семь страниц подряд, из которых получилось только пятьдесят три. Это отупляет. У меня расходятся позвонки на шее оттого, что голова была слишком долго наклонена. Сколько слов мне пришлось повторить! Сколько их: „все“, „но“, „потому что“, „однако“!.. Тем не менее у меня есть хорошие страницы, и думаю, что в целом дело продвигается». Вскоре из-за многократных исправлений рукописи он начинает бояться, что теряет остроту стиля. «Нынче пополудни я закончил править, я уже ничего не понимаю… Когда хочешь приналечь на работу, она тебя ослепляет… Доходишь до полной бессмыслицы, и тут-то нужно остановиться». Как бы там ни было, он доволен тем, что убрал «цемент», который «застрял между камней». Теперь можно думать о продолжении: «У меня есть место с любовным соитием, которое очень меня беспокоит, но обойти его нельзя. Хотя мне хотелось бы сделать его целомудренным, то есть литературным, без фривольных подробностей и непристойных картин».[230]
В благодарность за то, что помог переправить письма, Виктор Гюго посылает ему свою фотографию. Флобер горячо благодарит: «Раз вы протягиваете мне через океан руку, то я хватаю ее, чтобы пожать. Я с гордостью пожимаю эту руку, которая написала „Собор Парижской Богоматери“ и „Наполеона Малого“, ту руку, которая изваяла колоссов и вычеканила для предателей горькие чаши».[231] А Луизе пишет: «Какая прекрасная вещь „Собор Парижской Богоматери“. Недавно перечел три главы, осаду трюанов в том числе. Вот это сила. Я считаю, что самая главная черта гения – это прежде всего сила». Он хочет, чтобы именно сила стала основной чертой его «Госпожи Бовари», без малейшего лирического налета. Ему кажется, что чрезвычайная строгость может быть столь же удивительной, столь же непривычной для читателя, как излияние чувств и поток красок, дорогих романтическим авторам. Уверенный в том, что выбрал лучший метод для изображения драмы своей героини, он позволяет себе наконец небольшую передышку в работе. После продолжительной поездки к Луизе он собирается навестить в Трувиле мать.
Он приезжает поздно вечером, с грустью замечает, что местность застроена шале «во вкусе шале в Энжьене», что в саду у дома, где он когда-то жил с родителями, новый владелец построил искусственные скалы, что все изменилось, кроме сине-зеленого моря и запаха соли и морских водорослей. Он вновь думает о своей юности, об Элизе Шлезингер, о Генриетте Коллье и пишет Луизе: «Воспоминания обступают меня здесь на каждом шагу и, словно камешки, скатываются по пологому склону в пучину горечи, которую я ношу в себе. Сосуд всколыхнули; какие-то печали, словно жабы, разбуженные во сне, высунули голову из воды – странная получилась музыка; я слушаю. Ах! Как я стар, как стар, дорогая моя Луиза!.. Что касается „Бовари“, то о ней здесь нечего и думать. Мне нужно быть у себя дома, чтобы писать. Свобода моего ума зависит от тысячи дополнительных обстоятельств, весьма незначительных и все-таки чрезвычайно важных».[232]
Чтобы развлечься, он идет посмотреть на женщин, которые купаются в море под присмотром учителей-пловцов с волосатыми руками. Они отделены от мужчин стойками и сетками. У тех и у других свои участки, где можно отдыхать и плескаться в холодной воде. «Нет ничего более жалкого, чем эти мешки, в которые женщины запихивают свое тело, эти клеенчатые чепцы! – пишет Флобер. – Что за лица! Что за походки! А ноги! Красные, худые, с мозолями, изуродованные обувью, длинные, как челноки, или толстые, как вальки. Тут же под ногами вертятся ребятишки. Подальше бабушки с вязаньем в руках и „мосье“ в золотых очках, которые читают газеты и время от времени, оторвавшись от чтения, наслаждаются всем этим с видом одобрения». Уродство и нелепость человеческого бытия удручают его.
Он мысленно возвращается к своему роману и пишет в заключение Луизе: «Все, что придумываю, – правда, уверяю тебя… Моя бедная Бовари, наверное, страдает и плачет в это самое мгновение в двадцати французских селениях одновременно».[233] Дождь, который идет все сильнее, наводит на него еще большую тоску. Серость повсюду – на земле, на море и в душе. Флобер живет у одного фармацевта, который, как Оме из его романа, «ораторствует и готовит зельтерскую воду». «В восемь утра я часто просыпаюсь от звука пробок, которые неожиданно взрываются: пиф-паф!»[234] – пишет он Луи Буйе. Итак, он тщетно пытается бежать от своей Бовари, все возвращает его к ней. Он убеждается в том, что для него нет другого спасения, кроме творчества: «Будем просить у жизни лишь кресло, а не трон, лишь удовольствие, а не опьянение. Страсть плохо уживается с тем долгим терпением, которого требует Ремесло. Искусство слишком широко и заполняет всего человека. Отнять у него хоть что-нибудь – почти преступление. Это кража у самой идеи, нарушение Долга».[235] Он уже с радостью думает о возвращении к работе над своим произведением: «Я по уши засяду в работу, как только вернусь! Эта передышка не будет для меня бесполезной. Она возвратила мне силы… Я много думал, и вот вывод этих четырех праздных недель: прощай, то есть прощай навсегда все личное, интимное, относительное… Ничто из того, что касается меня самого, не прельщает меня. Юношеские привязанности не кажутся мне уже прекрасными. Пусть все это умрет и никогда не воскреснет… „Бовари“, которая стала превосходным упражнением, приведет, может быть, к роковой реакции, внушив крайнее отвращение к сюжетам из заурядной среды. Потому-то мне так трудно писать эту книгу».[236]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});