Владимир Кораблинов - Азорские острова
Но ведь это он построил виселицу на торговых Круглых рядах; это он повесил четверых воронежских коммунистов; это его заплечные мастера избивали и убивали ни в чем не повинных людей в темных, сырых подвалах старой гостиницы «Гранд-отель», где злодействовала белая контрразведка…
И вспоминался день – душный, пыльный… Тамбовский большак и мертвый предкомбеда у обочины дороги, уткнувшийся лицом в рыжую, выгоревшую придорожную травку… И мухи зеленые на заголенной спине.
И скрип ордынских колес.
И бязевые подштанники: «Налетай, бабы!»
И визг истошный граммофонный: «Дитя, не тянися весною за розой…»
Как же не страшно?!
Разбежались из щели тараканы, и как-то враз опустел наш углянский дом.
Даже Леля, сестра, уехала в музыкальную школу доучиваться по классу фортепьяно у некоего заезжего петербургского знаменитого профессора.
Он в наш город пожаловал от питерской голодухи.
Впрочем, и школа уже не школой называлась, а государственной кон-сер-ва-то-ри-ей.
Тут-то и пошел разговор обо мне – как быть, куда определиться. Гимназии больше не существовало, вместо нее учредились смешанные советские трудовые школы. Мама считала, что сидеть за одной партой мальчику и девочке – безнравственно; она не хотела, чтобы я учился в смешанной школе. Тогда я робко попросился в художественное училище, и родители нашли эту мысль разумной, согласились. Но была ли в Воронеже художественная школа – этого никто не знал.
В конце концов рассудили очень правильно: раз есть кон-сер-ва-то-ри-я, то как же не быть и художественной школе?
И стала мама снаряжать меня в город.
Дело это по тем временам было нелегкое. Хватились – ничего нет, изо всего вырос, все надо новое. Зима же в тот год стала рано, в ноябре закурили многодневные бураны, затем морозы ударили. Самое главное оказывалось – одеть меня потеплее, а гимназическая шинель, когда я попробовал примерить ее, сразу в двух местах лопнула по шву.
– Ах, ты ж головка горькая! – вздохнула мама. – Придется, видно, кой-что из старья перешить, Яше Стручку поклониться…
В наших краях, как и во всем Черноземье, деревенские избы все больше кирпичные, с подслепыми окошками, между которыми по красному кирпичу намалеваны мелом всяческие фигуры: петухи, елки, разлапистые цветы.
В такой вот избе и Стручок жил, и хата его снаружи ничем не отличалась от других, но внутри было все на свой образец. Он жил чисто и как бы по-городски.
Нас встретила его жена – бледная, красивая, уже далеко не молодая женщина с потупленными глазами, вся в черном, как черничка, в черном же платке, низко надвинутом на брови. Она поклонилась каким-то странным поклоном – низко перегибаясь в поясе, словно бы сламываясь под прямым углом. Так в былое время кланялись монашки; «метать поклоны», это у них называлось.
Самого Яши не оказалось дома, он что-то мастерил во дворе, в сараюшке, столярничал. «Погодите минутку, – сказала Яшина жена, – сейчас его кликну». И пока она ходила за ним, я с любопытством разглядывал Яшино жилье.
Как и во всех других избах, половину помещения занимала русская печь. Однако устье ее было отгорожено деревянной, оклеенной цветными шпалерами переборкой, так что всякое печное хозяйство – рогачи, чугуны да и сама судняя лавка – все было скрыто от чужого глаза. В первой же комнате полы красились красно-желтой краской, и тут поражала чистота и женская забота об уюте: половички, стеклянная горка с дешевой посудой, иконы в белых рушниках и фольговых завитушках, венские стулья и даже картина в узенькой самодельной рамочке, писанная масляными красками, – зимняя тройка удалая при свете месяца. В ближнем углу, возле окошка, стояла, накрытая колпаком, зингеровская ножная машинка. Над пышной деревянной, плотницкой работы кроватью под лоскутным одеялом и горою разноцветных подушек, висело охотничье ружье и патронташ. Охотником Яша был давным-давно, еще с мальчишества.
Он скоро пришел, и мама сказала, какая у нас к нему нужда.
– Хороша дубленка! – похвалил Яша старый отцовский тулуп, из которого собирались смастерить мне что-то вроде полубекеши, – Замша, ну чистая замша! Славная выйдет вещь…
Через неделю Яша принес готовую одежку. Мне очень понравился ладный, действительно словно замшевый полушубочек.
А мама долго вздыхала, покачивала головой и наконец, когда Яша ушел, сказала сокрушенно:
– Едешь в город, а вид у тебя все ж таки какой-то деревенский… Ну, да что поделаешь, зато тепло…
Если б она знала, как через пятьдесят лет модники наши станут гоняться за этакими дубленками!
Не надо думать, что я как бы приостановил повесть для того лишь, чтобы похвастаться франтовским кожушком. Нет, тут другая причина. Вспомнилась вдруг полузабытая история с конфеткой на снегу, и дом Яшин вспомнился, где стеклянная горка, а на стене – ружье и картина с тройкой при месяце; да и сам он, Яша, и его похожая на монашку жена; и даже зимний денек нашего путешествия в Забугорье – серенький, задумчивый, с беловатыми загривками туч, предвещающих снегопад к ночи… И когда все это вспомнилось, понял, что все так четко отпечаталось в памяти не просто как многое из виденного, а как-то особенно, как давно прозвучавший голос из дивного хора, прошедший через десятки лет для того, чтоб вдруг волшебно отозваться во мне, в сегодняшнем.
Но почему именно это? Почему не другое?
Если б мы знали!
И как же тут снова не сказать об озарениях.
Многое множество накоплено в памяти странных мимолетностей, которые со мной навечно. И добро бы что высокое, героическое или ослепительно прекрасное, – нет! Вот Яша, например, с его уютным хозяйством. Вот стожок под снегом и красные снегири на ветках, как райские яблочки.
Вот – шевелящийся свет от фонаря на потолке.
Черный колодезь и сверток со стихами.
Мужичище в маньчжурской папахе.
Театральный занавес, подсвеченный снизу, и деревянный стук разбитого пианино.
Нерусский черт с дирижерской палочкой.
Или синичка-ивано́к весело свистит в весенней деревенской тишине еще сквозного, голого сада.
А то – осень, мокрые тротуары, извозчик дремлет возле бывшей самофаловской гостиницы, и вот, стуча о камни тяжелой тростью, идет не человек – великан, и я узнаю его: Маяковский!
– Владим Владимыч! Я же к вам за кулисы пробивался, да пожарник не пустил…
– Эх ты! – смеется Маяковский. – Пожарника не пробивший…
Сколько их, этих отзвуков, этих озарений!
Они возникают непроизвольно, в безбрежье памяти появляются вдруг, как Азорские острова в океане. И не в связи с чем-то, и вовсе не всегда кстати, но всегда стихийно и радостно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});