Владимир Порудоминский - Гаршин
Гаршин был убежден — нужно бороться. Гаршин чувствовал — нужен иной путь борьбы. Этого пути он не знал.
Подвиг Рябинина
«Убей их спокойствие…»
В. ГaршинХАРЬКОВ. 1879 ГОД. ВЕСНА
Погода стояла великолепная. Чуть свет Гаршин был уже на улице. Быстро, почти бегом, обходил знакомых — стучал в окна, приотворял скрипучие двери, будил, тормошил, звал: «Пора, пора, рога трубят!» Потом мчался обратно домой, еще раз внимательно просматривал разложенный по сумкам, мешкам, корзинкам провиант (Всеволод был и организатором экскурсий, и кассиром, и интендантом), затягиваясь папироской, нетерпеливо ходил из угла в угол, ожидая участников поездки. К пяти утра обычно все уже собирались. Отправлялись в Куряжский монастырь. Целый день бродили по лесу, катались на лодках, изобретали всевозможные игры, пели хором; в конце концов опаздывали на последний поезд и поздней ночью плелись в город пешком. Девять верст по плохой дороге. Уставали до изнеможения, клялись неделю не выходить из дому — отдыхать. Но проходил день, другой — Гаршин опять обегал многочисленных знакомых: студентов, офицеров, учителей, курсисток, раскрывал планы новых заманчивых экскурсий, собирал полтинники «на харчи». И снова стучал в двери, в оконные ставни, настойчиво звал: «Пора, пора, рога трубят!» Разбуженные суетливо одевались и шли следом за Гаршиным.
Прикатили в Харьков на этюды Миша Малышев и пейзажист Иосиф Крачковский. Привезли палитры, кисти, краски — и целый короб новостей. Всеволод прямо с вокзала поехал с друзьями на Сбитневу дачу.
Заброшенный помещичий дом, снятый на лето приятелями Гаршиных, заполонила молодежь. Все чувствовали себя свободно, каждый делал, что хотел. Одни, точно древние охотники с копьями, настороженно вышагивали вокруг бильярда; другие толклись в зале — под дребезжанье старенького рояля разучивали к вечеру новые па; третьи беседовали, прохаживаясь по аллее под сенью вековых лип, — густые кроны деревьев спасали и от лучей солнца и от дождевых струй; четвертые в самодельных матросских костюмах отправлялись на реку; пятые играли в горелки или бегали взапуски; шестые сладко похрапывали на сеновале; седьмые, влюбленные, искали в парке укромные уголки — и находили их. У каждого было дело по душе!..
Художники поспели к ужину. Еще издали увидели — в темной синеве сыплет красными и золотыми искрами костер. Крачковский даже вскочил в пролетке: «Красота какая! Вот бы написать!» Всеволод шутливо толкнул его обратно на сиденье. «Здесь, брат, вдоволь попишешь. И места хороши, и бездельничать не позволим».
В большом котле, подвешенном над костром, варился ароматный кулеш. На всех! На поляне вокруг костра живописными группами расположились обитатели Сбитневой дачи. С тарелками, котелками, мисками…
Пролетка качнулась и встала.
— Гостей привез! — крикнул Гаршин, спрыгивая на землю. — Знакомьтесь, господа. Михаил Малышев. Иосиф Крачковский. Художники. Дамы могут заказывать свои портреты.
Все засмеялись, заговорили. Всеволод схватил две тарелки, наполнил дымящимся кулешом, торжественно поднес гостям:
— Так называемая «полевая каша». Единственное блюдо, изготовляемое и в несметных количествах поедаемое на Сбитневой даче. Прошу любить и жаловать.
Художники охотно и весело схватились за ложки…
К огорчению влюбленных, Гаршин с Малышевым захватили самую потаенную скамейку в парке. Высокие кусты отгородили их от аллеи. Пахло свежей горьковатой кожицей, молодым листом.
— Всеволод Михайлович! Где вы? Пойдемте петь.
Ветви раздвинулись. Бледным пятном мелькнуло в темноте лицо Раечки Александровой.
— Увольте, Раиса Всеволодовна. Поищите уж на сегодня другого дирижера. Мне с Михаилом Егоровичем надобно поговорить…
Словно от легкого ветерка зашуршал кустарник — и все стихло.
— Вот как, — помолчав, произнес Малышев. — «Всеволод Михайлович», «Раиса Всеволодовна»… Что случилось?
— Оставь, Миша. Не хочу об этом. То и случилось, что должно было случиться… Я еще с прошлой весны чувствовал… Холод… Потом скорее понял, чем узнал, — обман!.. Для меня любовь — огромное что-то. Душевный капитал. А что я получил взамен? Обман! Да несколько хороших минут в счет процентов… И ведь просил-то немного — правды… Всего только правды.
Закончил, стараясь говорить спокойно:
— Я еще в феврале, из Петербурга, написал Раисе Всеволодовне, что дальше так нельзя. Теперь видишь — добрые приятели. Она свободна. Родители ее довольны: я сватаньем моим не угрожаю им. Другой найдется — и, конечно, не сочинитель, пишущий два рассказа в год, и к тому же особа с расстроенными нервами… Ну, будет об этом… Будет!
Снова помолчали.
— Ты говорил о «Софье», — напомнил Гаршин. — О репинской «Софье».
— Да, да, о «Софье». Стасов утверждает, что Репин не историк: напиши он хоть двадцать картин на исторические сюжеты — все, как одна, выйдут неудачными, — Никогда не поверю! Да и «Софья», по-моему, превосходная вещь!
— Вот и напечатал бы о ней статью. Хоть маленькую. Каково сейчас Репину под критическим обстрелом!..
— Нет, Миша, не смогу. Я занят другим…
— Ярошенко «Слепцов» выставил. Хорошо. И Стасов похвалил. Но после «Заключенного», после «Кочегара»…
— Я этого «Кочегара» в сердце ношу! Лучше он ничего не сделает.
— А сколько толков о Верещагине! Опять в Лондоне выставку устроил. Да огромную — чуть не двести работ. И какие-то потрясающие картины из минувшей войны.
— Я это должен видеть. Ради Верещагина стоило бы махнуть в Лондон.
— Зимой, говорят, выставка откроется в Петербурге. Ну, о ней-то придется тебе написать. Русско-турецкая война без Гаршина — парадокс!
— Напишу, Миша, напишу, если кончу другое. Я очень занят сейчас..
В тот вечер много было говорено — и все об искусстве, о дорогой сердцам живописи. Миша не переставал сокрушаться:
— Художникам нужны твои статьи, Всеволод. А ты совсем охладел к критике.
— Я писатель. Критические статьи не мое дело. Имею ли я право судить?
— Не заставляй меня произносить хвалебные речи. Ты любишь искусство, понимаешь его. Ты обязан о нем писать!
Гаршин подумал, сказал тихо, с расстановкой:
— Я пишу, Миша. Но не статью — иное. Рассказ. Повесть. Не знаю даже, как назвать. Но там будет все, что я думаю об искусстве. И не только я. Все наши мысли, споры. Вся наша борьба…
БОЛЬШОЕ ИСКУССТВО И ГОСПОДИН С СИГАРОЙ
Есть упоение в бою,И бездны мрачной на краю…
Той весной Гаршин часто думал о «Пире во время чумы». Он бродил по лесу, ездил на Сбитневу дачу, катался на лодке, дирижировал хором, шутил, смешил других, смеялся сам, а потом оставался один, извлекал из небольшого портфеля густо исписанные, исчерканные листы бумаги — снова писал, перечеркивал, рвал… И спрашивал себя: «Зачем?» Зачем он пишет? Зачем пишет именно так, как пишет? Жгучий, давно наболевший вопрос!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});