Лин фон Паль - Проклятие Лермонтова
На новый 1836 год Лермонтов получил месячный отпуск и уехал к бабушке в Тарханы. Мело так, что все дороги меж Тарханами и близлежащими селами оказались занесены снегом «в сажень глубины». На недолгое время он оказался заперт в деревне и – писал, писал, писал. «Боярин Орша», «Два брата», новая редакция «Маскарада»… Святославу Раевскому сообщал в Петербург, что ест за десятерых, думает о Москве, с которой столько связано, думает о вспыхнувшей вновь любви (вероятно, все к той же Вареньке Лопухиной, теперь уже жене Бахметева, с которой он, скорее всего, повидался) или же о неизвестном эпизоде московской остановки по дороге в Тарханы: «сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание», – и излечить это несчастье невозможно, поскольку «девки воняют».
Отпуск удалось продлить, воспользовавшись верным средством – справкой от лекаря, но к середине марта он – уже на службе. Мысли заняты «Маскарадом». Вернувшись в столицу, опять дорабатывал и перерабатывал свою пьесу. Удобнее для постановки она никак не становилась. И возвращалась автору с новыми цензорскими пометками и советами. Так, в борьбе с ненавистниками «Маскарада» и рутинной военной службой, со всеми этими смотрами и маневрами прошел год. А 24 декабря, в разгар зимних балов, офицер Лермонтов слег с температурой – по столице свирепствовала новая хворь – грипп. И оставалось чуть больше месяца до поворотного события в его судьбе…
На смерть поэта. Арест. Роковые последствия
Лермонтов никогда не говорил с Пушкиным, и тем более не пробовал показать ему свои стихи. Неизвестно даже, видел ли он поэта, которого боготворил, вблизи. Хотя чисто теоретически мог его встречать на балах, в которые окунулся в 1835–1836 годах. В литературных великосветских салонах он не вращался, с именитыми литераторами не дружил. С издателем «Отечественных записок» Андреем Краевским он и то познакомился через своего друга Святослава Раевского, чиновника Департамента военных поселений. Тот вместе с Краевским учился в университете. Из других знакомств были О. И. Сенковский и А. Н. Муравьев, написавший книгу о путешествии к святым местам. Всё! О чем говорить? Даже публикация поэмы «Хаджи-абрек» ничего нового в этом плане не принесла. Молодой поэт и признанный первым поэтом России Пушкин находились в совершенно разных весовых категориях. Пушкин о его существовании даже и не подозревал, хотя потом сложились легенды, будто, прочитав «Хаджи-абрека», Александр Сергеевич предрек Лермонтову большое будущее. Увы! Не предрек. И читал ли – неизвестно. Точно той же веры стоит и утверждение Висковатова, что поэты встречались в литературных кружках. Не встречались. Разные у них были кружки. Друзья Пушкина даже и имени-то такого не слышали – Михаил Лермонтов. А если и слышали, то не в том контексте, который мог их заинтересовать, – после происшествия с Сушковой и ходивших по рукам списков юнкерских поэм за ним закрепилась слава (да и то недолгая) коварного обольстителя и безнравственного продолжателя традиций Баркова. И с чего бы с таким сомнительным молодым человеком знакомиться Пушкину?
А сам Лермонтов никогда бы не сделал первого шага навстречу – именно потому, что буквально вырос на пушкинских стихах и слишком высоко их ценил. Он вообще не умел делать этих первых шагов – попросту не знал, как подойти, о чем говорить. С друзьями это происходило само собой, с незнакомцами – тяжело и мучительно. Даже первые разговоры с Белинским были таковы, что тот назвал Лермонтова «пустым человеком». А ведь Белинский – практически ровесник, старше лишь на три года, а не на четырнадцать, как Пушкин. С незнакомыми людьми Лермонтов всякий раз вел себя по обычной схеме: задраивал все щели своей души и ожидал ударов по самолюбию. И становился крайне неприятным, если почему-либо думал, что его не воспринимают всерьез. Пушкин с высоты своих лет всерьез бы его воспринять не смог. Михаил Юрьевич это отлично понимал. Мало того что лед сковывал его уста, когда приходилось вести беседы с тем, кого он любит; он, возможно, боялся и другого: разочароваться в том, кто написал гениальные стихи, не увидеть в нем гения. А знакомиться с Пушкиным, чтобы к нему хотя бы прикоснуться, – это не для Лермонтова, это смешно и дико, он же не простонародный болван, отпихивающий соперников локтями, чтобы отодрать на память кусок обивки с царского места, как это в старину делали простолюдины во время коронаций, свадеб и прочих царских праздников. Вот и не познакомились, не посмотрели друг на друга, хотя жили в одном городе и вращались в одном обществе.
Единственное, что Михаил Юрьевич знал об Александре Сергеевиче, – что великосветское общество доводит того до бешенства, травит, как зайца, и все из-за красавицы-жены, которая то и дело ставит его в дурацкое положение. В последний год – это просто какой-то кошмар, а светские сплетники раздувают ревность, интригуют, смеются, наслаждаясь его негодованием, и за негодование же еще и осуждают. Поскольку Лермонтов в этом обществе становился понемногу привычным, как мебель, то слухами он не был обделен. И во всех бедах Пушкина винил его легкомысленную жену – кокетливую Наталью Николаевну. Лермонтов от нее шарахался как от прокаженной даже спустя четыре года после гибели Пушкина. И только перед последним отъездом на Кавказ побеседовал с ней спокойно, без недружелюбия. Из одного этого понятно, что думал он о ней в 36 году и как ненавидел ее в 37-м! Общество тогда уже открыто смеялось над Пушкиным и называло его рогоносцем. Даже бабушка Лермонтова высказывалась о Пушкине в том смысле, что он пошел вразнос, сел не в те сани и вот-вот налетит на сугроб, а потом – и в пропасть. Дело шло к дурной развязке, и все это видели.
27 января 1837 года после шести часов вечера по городу стал расползаться страшный слух: Пушкин стрелялся на Черной речке с Дантесом и получил тяжелую рану в живот. Лермонтов и так был простужен, а тут слег в постель. Точно на Черной речке смертельно ранили его самого. 29 января Пушкин умер. Лермонтов тут же ответил на эту смерть стихами. Пока это были первые 56 строк без эпиграфа и разящей концовки. Раевский тут же сел снимать копии. И стихи стали распространяться по городу. Скоро весь образованный Петербург их читал. Эти стихи дошли до людей, близких Пушкину, понравились, были тут же списаны, и распространение приняло характер лавины. Из Петербурга в письмах поехали они в другие города империи и за границу. Дошли эти списки, разумеется, и до Третьего отделения, и до императора. Николаю не слишком понравилась резкость слога, но особой вредности в этих строках он не нашел. Император знал, что Пушкина образованное общество любит, так что стихи какого-то незнакомого ему офицера он расценил как юношеское выражение этой народной любви. А настроение против Дантеса и всяких прочих французов принял как выражение патриотизма. Патриотизм Николай считал чувством полезным и никаких мер к стихотворцу применять не собирался. И если бы Лермонтов не приписал еще 16 строк и не поставил эпиграф (как он думал, для удостоверения лояльности!), так последствий бы и не было.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});