Мирослав Дочинец - Вечник. Исповедь на перевале духа
Каждой траве свое время. И каждому больному - своя трава. Как в стеблях и корнях смешиваются и зреют вещества для разных стихий, так и причиной хворей людских может быть то воздух, то зной, то ядовитые соли, то недостаток доброй воды.
Его лекция была возвышенна, как проповедь с амвона. В очах сверкали искры восторга. Тогда из неприметного мелкорослого человечка он превращался в таинственного аристократа. Я начинал понимать, почему все уважительно величают его «почтенный». И в горах, и в городе Сиготе, и даже в Букуреште, куда пан Джеордже дважды в год ездил читать лекции.
О людях он говорил мало и неохотно. («Они - как трава под стопами Господа».) Зато про саму траву рассказывал часами. А еще больше времени просто молчал с нею с глазу на глаз. Они находили общее понимание и так.
Все чаще брал меня с собой на травяные промыслы, на «пленеры», как любил говорить. Я умело помогал ему, а главное - благодарно слушал, впитывая каждое слово, как губка воду. Начинал что-то и сам понимать в той хитрой науке. А он и дальше ни о чем меня не расспрашивал, будто я был для него какой-то хорошо знакомой травой.
Только раз, когда мы ночевали у берега черники («В дом, где едят лесную ягоду и чернику, доктора не ходят»), он деликатно молвил:
«Вижу, какая-то печаль твое сердце гложет».
Я стенул плечами.
Он сорвал какие-то цветочки, связал их в пучок и протянул мне:
«Пусти это за водой. Но сейчас. И пойдет с цветом за водой твоя печаль».
Я так и сделал, чтоб его не гневить, - в овраге грозно клекотал поток. А тогда облегченно открылся своему благодетелю. Рассказал про гимназию, про Терезку, про жандарма Ружичку, растоптавшего мою молодую жизнь на полову.
«Никто и ничто не может погубить человека, кроме него самого, - припечатал мою печальную повесть пан Джеордже.
- Как ты к миру - так мир к тебе. Если долго будешь заглядывать в бездну, бездна заглянет в тебя. Не казни себя воспоминаниями и не беспокойся о будущем. Судьбу твою волк не съест. А Терезка... женщины нам не принадлежат, это они нас выбирают, а не мы их. И на жандарма того не свирепей. Отпусти его из сердца. Он и так к тебе придет, сам...»
«Как? Зачем?» - вырвалось у меня
«За крестиком своим. Неугомонная душа христианская».
Те слова тогда показались мне странными. Вскоре я забыл о них. И, как роса с листа, выветрилась помалу и моя печаль...
Когда бук засверкал медью, спустились мы в долину. Овчары - в село, мы - в желто-каменный город Сигот. Тут пан Джеордже содержал фармацию. Распоряжался в ней сын - бородатый пузан с холодным взглядом. Про таких говорят: злости полны кости. Я хотел идти наниматься на черновую биржу, однако старый аптекарь пригласил меня ассистентом (чтоб не говорить - слугой). Мне обеспечены стол, постель, одежонка, еще и кой-какие леи на карманные расходы. На что мне без документов еще надеяться?
Поселили меня в сенях при самой аптеке. Я следил за стерильным порядком: мыл баночки, нарезал бумагу на порошки, разносил готовые лекарства заказчикам, ночью и в воскресенье выходил на звонок. В аптеку разрешалось заходить в любое время
Память хранит давнишнюю картину. Ночь, за окном осенняя слякоть. Жестяный когут-петушок скрипит на крыше. Блики от свечи играют на фарфоровых ступках- толчеях. Дремлют бутылочки с латинскими надписями. Но вот проснулись чашки весов, в одной - лекарства, в другой - яд. Аптекарь прищурил глаз, ворожит что-то пинцетом. Фукает на пальцы, будто вдыхает в кристаллики жизнь. В сенях ждет старый волох в мокром сардаке-куртке. Он постучал в полночь.
«Пан патекарош, Ануца умирает. Во всем Марамуреше не есть таких лекарств, которые бы ее подняли. К вам спровадили. Два дня шел».
В черной руке дрожит бумажка в жирных пятнах. Виновато улыбаются детские глаза.
«Обождите, любезный, тут виноград на подносе, угощайтесь», - говорит пан.
Безразличные весы качнулись туда, качнулись сюда. Замерли. Аптекарь не дышит, дабы не нарушить момент дозы, момент истины. Лекарства готовы. Волох суетливо шарит по карманам мокрого сардака, а аптекарь ссыпает ему в тайстру виноград и груши.
«Бог вас отблагодарит, милостивый пан».
Благодарностей он не ждал. Земля и солнце долговечны потому, что существуют не для себя. Часто ездил к больным, бывало, что и в далекие села. Под вечер садился у открытого камина и скромно трапезничал: легкое блюдо из фасоли либо крупы и непременно всяческая зелень, лук и чеснок. Иногда нацеживал себе фужерчик красного вина. На столе всегда были орехи, яблоки, сушеный виноград, мед.
Послевечернее время посвящал гербарию, занимавшему все пространство под кровлей. Я помогал ему: склеивал картонные плиты под растения, носил художнику зарисовывать, а когда аптекарь купил фотоаппарат, я перебивал ту коллекцию на цинковые пластины.
День начинался у нас рано. Если не было срочной работы, пан Джеордже часто брал меня с собой на пешую либо верховую прогулку вдоль реки. Он называл это — «растрясти калории и стряхнуть годы».
«Ты представляешь себе толстого и дряхлого человека на коне? - спрашивал меня. - И я не представляю. Так иди седлай кобылиц».
«Добрый день, добрый пан Джеордже! - почтенно снимали шапки земледельцы пойменных полей. — По вас можно часы сверять».
Он охотно с ними беседовал, а потом грустно говорил мне:
«Счастье этих людей - в еде. У них пустые сердца, мягкая воля и твердые кости. Они идут по борозде жизни и не знают, когда остановятся. Они мечутся между счастьем и несчастьем. Я учусь у них мудрости и спокойствия, ибо они умеют беззаботно воспринимать то, что им отпущено небом».
«Они вас очень уважают», - сказал как-то я.
«А знаешь почему? Потому что добрым я делаю добро и недобрым тоже делаю добро. Искренним я верен и притворным тоже верен. Ибо я воспитываю не их, а себя».
На утренних променадах он охотно становился любомудром. Памятны мне его размышления о старости.
«Старость, если она мудра, - самая благодатная пора жизни. Увы, к сожалению, и она проходит. Если все время пользоваться острым, оно не может долго сохранять остроту.
Краски притупляют зрение, звуки - слух, смакование - смак. И ты возвращаешься из верховины в долину, от перезрелости - в детство. Грустно ли становится мне от этого? Если и да, то грусть моя светла. Ибо разве мог я остановить то, что меня родило? Разве я делал что-то для того, чтобы жить? И ныне, ненавидя смерть, вырывая из ее лап других, разве я могу как-то избежать ее сам?
Нет полноты без пустоты. Без пустоты нет посуды, без пустоты нет ни окон, ни дверей, ни дома. Тридцать спиц в колесе, но нет колеса, если между ними нет пустоты. И мы одной ногой всегда там - в пустоте.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});